Русский Галантный век в лицах и сюжетах. Kнига вторая - Лев Бердников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сохранились сведения о его столкновениях на религиозной почве с харьковским архимандритом Платоном Малиновским. Одна их встреча случилась в Москве, в январе 1731 г., и там, по свидетельству очевидцев, “спрашивали… Тредиаковского: каковы учении в чужих странах он произошел? И Тредиаковский-де сказывал, что слушал филозофию. И по разговорам о объявленной филозофии во окончании пришло так, что та филозофия самая отейская, яко бы Бога нет. И слыша-де о той отейской филозофии, рассуждал он, Малиновской, …что и он Тредиаковской, по слушании той филозофии, может быть, во оном не без повреждения”. Примечательна и другая встреча, в Петербурге, в доме священника невской подмонастырной слободы, в марте 1732 года, то есть практически одновременно с публикацией его перевода сонета де Барро. Тредиаковский решил потешить собравшихся в доме православных иерархов – архимандритов невского Петра, московского донского Иллариона Рогалевского, чудовского Евфимия Коллети и того же Малиновского – “пением сочиненной им псальмы” (а он пробовал силы и как духовный композитор). “Малиновский, предубежденный против пииты, – рассказывает историк Илларион Чистович, – разразился страшной бранью. “Уж не думаете ли вы, что, побывши в чужих краях, получили право порочить церковь православную своими ересями. Слава Богу, у нас православная земля и православная Государыня, и за нечестие кровь ваша еретическая прольется”. Илларион и Петр уговаривали Платона успокоиться: “Перестань, оставь, завтра выговоришь; тут никакой ереси нет; а если молодой человек в чем и погрешил, то завтра пришлет к вам псальму на дом, поправьте, коли что найдете”. Малиновский сердился еще больше: “Не его дело сочинять богословские вещи, для которых многие имеются достойнейшие учители”… На другой день Тредиаковский прислал свою псальму с латинским письмом к Малиновскому. Тот, хладнокровно обсудивши дело, увидел, что он не прав и, приехав в невский монастырь к обедне, благодарил Тредиаковского за письмо и просил прощения, что напрасно его вчера шумно оскорбил, а псальма-де его никакого в себе порока не имеет”.
Думается, что даже ортодоксы, подобные Малиновскому, не могли отыскать “никакого порока” и в сонете де Барро. Его оригинальный текст и во Франции называли “изрядным и набожным”, в этом же ключе воспринимался и русский его перевод. И знаменательно, что слова “Христова кровь”, олицетворявшие собой искупление грехов человечества и спасение раскаявшегося, выделены в печатном тексте русского сонета крупными литерами. Ведь в искупительную жертву Христа верит и восточная церковь, более того, как отмечает архимандрит Рафаил (Каренин), “ошибки их конфессий не дают [католикам и протестантам] воспользоваться плодами искупления”. Согласно православию, Голгофская жертва усвояется человеком в таинстве крещения; под видом вина и хлеба Кровь и Тело Спасителя вкушаются верующим во время его причащения Св. Тайн. Во время совершения литургии пшеничный хлеб и виноградное вино становятся истинной Кровью Христовой и служат для принимающих их христиан духовным и телесным соединением со Христом: “Ядый Мою плоть и пияй Мою кровь во Мне и пребывает Аз в нем”. А святитель Игнатий (Д. А. Брянчанинов) подчеркивал, что Тело и Кровь Христовы укрепляют и питают духовное и телесное существо человеческое, а желания и чувства человека получают правильную направленность, и он освобождается от греха.
Но показательно, что сам образ грешника, от лица которого ведется речь в сонете, трансформируется Тредиаковским. Как уже отмечалось, русский поэт был наслышан о богохульстве, отчаянном разврате и прочих канонических грехах либертена де Барро. Об этом как раз говорится во французском тексте, ибо здесь указывается на “беззаконие” говорящего лица (“mon impiete”). В “Словаре русского языка XVIII века” “беззаконие” определено как “непризнание религиозного (обычно христианского) закона”, а в “Словаре Академии Российской” – как “деяние, противное закону Божьему”. Тредиаковский же избегает говорить о беззаконии. Его грешник – “только зол человек дольны”. Гвоздь здесь в этом “только”: ни о каких-то индивидуальных прегрешениях речь идет, а только о греховной природе всего рода человеческого. При этом самобичевание грешника обретает в русском тексте иной, чем у де Барро, оттенок. Хотя здесь и используются уничижительные самоопределения (“зол”, “дольны”, “противный”), они выступают как смысловые антонимы таких характеристик Творца, как “щедротен” и “дивный”, и в силу этого никак не могли восприниматься как индивидуальные личностные качества.
Конечно, такая трактовка темы отвечала наставлениям “славного богослова”, изложенным в его “Письме…”. Но метаморфоза, приключившаяся с текстом де Барро под пером Тредиаковского, обусловлена и специфически русской культурной ситуацией; более того, она весьма симптоматична. Ведь, как показал известный культуролог Виктор Живов, “русские совсем не имели представления об индивидуальности морального греха”. В отличие от Запада, в России укоренилось представление о всеобщем грехе – грехе от всех и за всякого (об этом будет говорить старец Зосима в “Братьях Карамазовых” Федора Достоевского). А если это всеобщий грех, то все виноваты друг перед другом, что влекло за собой милосердие даже по отношению к закоренелым преступникам (жалели убийц и грабителей, которые шли по этапу на каторгу, и подносили им хлебушка). На Западе ничего подобного не было.
Покаяние должно было выражаться адекватными языковыми средствами. И использование Тредиаковским в этом тексте церковнославянизмов вовсе не противоречило его программному требованию “писать, как говорят”, поскольку именно на старославянском языке русские тогда говорили о Боге и с Богом. Это был язык Библии, богослужебных обрядов, молитвы и исповеди. Но важно то, что никакой “глубокословныя славенщизны” (над чем иронизировал Тредиаковский) в первом русском сонете нет. Славянизмы здесь не “темны”, не “жестоки ушам”, а “вразумительны” всем. А некоторые из них (инфинитивы на “ти” и формы местоимений “мя”, “тя” и др.) вообще воспринимались Тредиаковским как вольности, вполне допустимые в поэзии. Установка на “общее употребление” тем очевиднее, что поэт адресовал сонет самой широкой аудитории – читателям “Примечаний на Ведомости”, выходивших отдельными номерами. “Редко кто не захочет оного читать, – говорили современники о каждом листке журнала, – едва ли кто покинет его из рук, не прочитав от конца до конца”.
Исследователи истории языка неизменно указывают на отсутствие во французском языке собственно лексических средств для передачи “высокого” стиля и противоположных ему лексических планов. Так, “высокость” звучания сонета де Барро достигается введением в текст абстрактных понятий (felicite, justice, bonte и т. д.), а также отсутствием слов, характерных для “низких” стихотворных жанров. Наоборот, в истории русского литературного языка степень торжественности слога полностью соответствует количес тву употребленных церковнославянизмов. И, как видно, Тредиаковский, сформулировавший немногим позднее (“Рассуждение об оде вообще”, 1734) важнейшее для литературной теории русского классицизма положение о соотнесении языка с характером жанра, опирался на опыт, подтвержденный собственной практикой. И показательно, что к числу “высоких” жанров он впоследствии и отнесет сонет.
Еще одно важное обстоятельство. Примерно с середины 1730-х г.г. во всех рассуждениях Тредиаковского о созидании новой русской культуры и языка настойчиво звучит пафос победы над трудностью. Так, в небольшой по объему “Речи к Российскому собранию” (1735) слово “трудность” повторяется 17 (!) раз. Он говорит о предстоящей деятельности, “в которой коль много есть нужды, толь много есть и трудности”, о том, что она “еще больше силы требует, нежели в баснословном Сизифе”. Но, подчеркивая “великие трудности полагаемого на нас дела”, он полон оптимизма: “Трудность в нашей должности не толь есть трудна, чтоб побеждена быть не могла”. И в заключение резюмирует, что “доказал… пользу, славу и могущую победиться трудность”. Сонет, один из самых совершенных поэтических видов с его ясностью мысли, лаконизмом, чистотой слога, сложнейшей стихотворной техникой – всемерно отвечал этому посылу. Овладение сонетом осознавалась Тредиаковским как важнейшая поэтическая задача. Он будет твердить о “несносном труде”, связанном с его созданием (“и не мне трудно то учинить”), а, когда напишет, скажет удовлетворенно как о “побежденной трудности”: “Как мне возможно было, так хорошим и написал”.
Однако на самом раннем этапе (Академик Арист Куник удачно назвал его “периодом первых зачатков”) ни о какой трудности литературной работы речь не шла – наоборот, поэт стремился создать впечатление легкости и непринужденности собственного творчества. В предисловии к “Езде в остров любви” (1730) Тредиаковский писал, что перевел книгу как бы между прочим, в праздные часы, томясь от вынужденного безделья, когда он “от скуки пропадал” и “в месяц еще и меньше совсем ее скончал”. В 1733 году он будет говорить о “поэтической игре” и “блеске риторики” применительно к собственным сочинениям. И, посылая сонет Алексею Вешнякову, он просит лишь оценить его по достоинству, а о каких-либо своих усилиях не упоминает вовсе. Подобное писательское поведение объясняется обстоятельствами жизни Тредиаковского: шумный успех “Езды в остров любви” сделал его модным литератором; в январе 1732 года он был представлен императрице Анне Иоанновне и стал придворным стихотворцем; многие знатные вельможи стали наперебой заказывать ему хвалебные вирши. В таких условиях демонстрировать какое-либо напряжение сил, натугу было бы совершенно неуместным.