Категории
Самые читаемые
Лучшие книги » Научные и научно-популярные книги » Языкознание » Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю - Самарий Великовский

Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю - Самарий Великовский

Читать онлайн Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю - Самарий Великовский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 30 31 32 33 34 35 36 37 38 ... 63
Перейти на страницу:

А раз так – проклятье на оба ваши дома. Тару умыл руки, отошел в сторону, предоставив схватившимся между собой сторонам в ожесточении истреблять друг друга. Он наотрез отказался вникать в их разные цели и в зависимости от этого принимать или отвергать крайние средства, служащие их достижению. Даже если кто-то прибегает к ним не по доброй воле, а вынужденно. Простейшие, вечные и самодостаточные нравственные устои он сделал для себя совершенно непререкаемыми, при этом прекрасно понимая, что это толкает его на изгнание, отшельничество, когда уже невозможно воздействовать на происходящее вокруг, ни даже толком осознать, что к чему во всех этих раздорах. Он запретил себе, как коварнейший соблазн, попытки совместить исповедуемые им запреты и ценности с социально-историческим знанием, которое самые понятия долга, справедливости, ответственности человека за свои решения и поступки делает не просто моралистическими, но этико-общественными. «Да, я сознательно выбрал слепоту в ожидании того дня, когда буду видеть яснее» (I, 1424), – с честной горечью оглашает Тару тайну всей «скромной ясности», этого, как выходит по его же собственным словам, уклончивого обозначения слепоты. Перед нами последовательность столь же железная, так же не отступающая перед конечными исходами (даже если они – безысходные тупики), как и в случае с Панлу. Тару недаром делает другу признание о своей тяге к «святости»: святой, в отличие от своих рядовых единоверцев, старается быть олицетворением, по возможности «чистым» и законченным воплощением веры, пусть она на сей раз мирская, уповающая не на христианского Бога, а на некий нравственно-ригористический принцип.

XX век знает бесчисленное множество разновидностей подобного моралистического гуманизма, все на свете поверяющего раз и навсегда заданными, нерушимыми заповедями и с порога отметающего любые попытки придать им гибкость, растяжимость, поставить их в зависимость от наличных опосредований. Еще в недавнем прошлом он чаще всего выглядел в культуре полномочным представителем кругов патриархальных, вытесняемых, по преимуществу крестьянских, и потому – при всем своем вызове социальной неправде, при всей напряженной жажде справедливого устроения жизни – исходил из более или менее архаичных религиозных верований, будь то толстовство, «ненасильственное сопротивление» Ганди, «рационалистический мистицизм» Альберта Швейцера или мирная «негритянская революция» Мартина Лютера Кинга. Ныне, однако, в странах Запада, где предрасположенность к такому складу мышления особенно велика у интеллигенции[64], оно нередко выступает во всеоружии вполне светских критических теорий, включая – как, скажем, у американцев Эриха Фромма и Райта Миллса – последнее слово психоанализа и социологии. У Камю с его пристрастием к притчевой «мудрости», когда запутанные донельзя хитросплетения изощренной философичности распутываются на материале простейших житейских очевидностей, суть этих чрезвычайно распространенных взглядов хрестоматийно отчетлива.

При всей пестроте оттенков и разноголосице отдельных преломлений моралистический гуманизм XX века складывается как осознание своей втянутости в водоворот большой истории теми, кому до сих пор удавалось держаться где-то в ее тихих заводях – в забытых уголках стародавнего уклада, на обочинах цивилизации, в очагах сугубо книжной, замкнувшейся в себе духовности. Однако катастрофические толчки последнего столетия достигают и самых глухих уголков, рушат стены самых крепких «башен из слоновой кости». Очутившись вдруг поблизости от стрежня исторического потока с его коварными перекатами и крутыми излучинами, неумелые пловцы поневоле сперва пробуют применить свои былые навыки там, где все прочие успели уже выработать более подходящие. Так возникают попытки – мучительные для предпринимающих их, вызывающие упреки со стороны и подчас весьма парадоксальные – увязать не вяжущиеся между собой установки, приметать на живую нитку самые разномастные лоскуты. Почти всегда здесь более или менее трезвое признание невозможности быть вне истории сопровождается признанием невозможности для себя исповедовать убеждения, которые в широком ходу у тех, кто давно находится внутри нее, погружен в нее с головой.

Биография самого Камю как раз и была одним из случаев такого втягивания помимо воли и толкала его мысль к сопряжению несопрягающихся решений. Он не был баловнем судьбы, собственным горбом добывал то, что иным его сверстникам досталось чуть ли не от рождения. И все же окраинность Алжира, которому еще предстояло лет через двадцать переместиться ближе к эпицентру мировых потрясений, книжность полученного им образования при личном вкусе к метафизике «земного удела», когда Я остается наедине с бытием, без посредников в виде «других», – все это усугубило неподготовленность молодого интеллигента к тем сокрушительным передрягам исторического масштаба, в которые он вскоре попал. У него хватило мужества не сбежать, зажмурившись, с трудного испытания, понять свою «причастность» и ответственность. Вместе с тем навсегда сохранилось подспудное сожаление о том, что его не миновала грозная чаша сия, что все могло бы быть и иначе, не впутай его недобрая судьба во все эти страсти. «Речь идет не о добровольном вступлении в армию, а, скорее, о принудительной воинской службе» (II, 1079), – уточнял он позже свое самочувствие в истории. В отличие от многих своих однополчан, у которых не возникало и мысли о возможности уклониться от повестки, вытянуть иной жребий, новобранец Камю в душе сетовал на свою незадачу, сильнее других тяготился солдатской лямкой. Отсюда, от этой, казалось бы, незначительной доли чужеродности, едва ощутимой обособленности – достаточно заметное раздвоение взгляда на вещи: долг, давным-давно уже сделавшийся для остальных личным, своим, не требующим бесконечной перепроверки, одновременно и принимается и расценивается как бы извне, взвешивается, судится по законам и обычаям прежнего окружения.

И тут-то неизбежна встреча с трудностью, которую не всякому удается благополучно миновать. Сегодняшняя история чрезвычайно усложнена, изобилует запутаннейшими, на протяжении веков затягивавшимися узлами, бесконечными опосредованиями и пересечениями, взаимоотталкиваниями разнородных моментов, так что каждый из них едва ли вообще может быть вычленен в его беспримесной лабораторной чистоте, понят изолированно, вне своего сцепления с множеством других. Больше того, зачастую он вообще получает значение, заряд добра или заряд зла, от магнитного поля, в которое помещен. При таком положении дел выбор линии поведения либо предельно прост, как бы бессознателен, внушен настроениями своей среды, непосредственным чутьем, очевидной нуждой или голосом нерассуждающей совести, либо до крайности сложен, опирается на высшую математику идеологий с их отсылками к научно-историческому знанию, где элементарно неразложимые житейские ценности, в свою очередь, подлежат истолкованию, утрачивают самодовлеющую однозначность и выступают в качестве ограниченных частных случаев, содержательное наполнение которых во многом зависит от более общих целей.

У мышления, еще вчера «окраинного», зародившегося вдали от проезжих исторических дорог, неизбежна склонность к простейшим житейским решениям. В то же время отстраненность, столь же неизбежная у него, когда оно волей-неволей оказывается в самой гуще общественных схваток, вынуждает его к обратному – умозрительно обосновать каждый очередной выбор. Одно препятствует другому. Привычный, тянущийся от прошлого настрой рождает неприязнь к изощренному знанию, где все обставлено допусками и оговорками и где непосвященному повсюду чудятся казуистические ловушки; зато настоятельная потребность в осмысленном самоопределении, напротив, заставляет искать чего-то более надежного, чем стихийность непроизвольных откликов на запросы текущего дня. Рано или поздно мысль, зажатая в эти тиски, пробует вырваться, снять противоречие, прибегнув к легчайшему выходу – из разрозненных заповедей, которым она прежде доверялась бездумно, возвести, как из кирпичиков, по возможности законченное мировоззренческое здание, не заимствуя при этом у хитроумного, кажущегося чересчур ловким рассудка его материалов. Таким путем создаются моралистические идеологии нашего века – эти имеющие широкое хождение, в частности в мелкобуржуазных интеллигентских кругах Запада, и зачастую философски тщательно выстроенные своды житейской нравственности, призванные служить для личности путеводителем уже на ином, социально-политическом поприще. Смена уровней, перевод из частной и обыденной плоскости в плоскость большой истории сказывается тут в степени оформленности, но почти не затрагивает существа.

1 ... 30 31 32 33 34 35 36 37 38 ... 63
Перейти на страницу:
На этой странице вы можете бесплатно скачать Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю - Самарий Великовский торрент бесплатно.
Комментарии
Открыть боковую панель