Антон Райзер - Карл Мориц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, он опять живо почувствовал в этом обществе свое ничтожество, и когда все они, вместе с присоединившимися к ним несколькими посторонними людьми, осматривали достопримечательности монастырей и памятники католического города, он, как всегда, сознавал себя самым последним среди всех и воспринимал эту прогулку как выпавшую ему великую честь. Подобные мысли привели к тому, что он стал вести себя скованно, робко и глупо, и эту свою глупую робость чувствовал, пожалуй, сильнее, чем кто-либо из окружающих, а потому вся поездка, во время которой ему довелось услышать и увидеть так много нового, не принесла ему никакой радости и он ничего так не желал, как снова очутиться в своей уединенной комнатке со скамейкой, старыми клавикордами и книжной полкой, гвоздем прибитой над его кроватью.
Но с некоторых пор его жизнь больше всего отравляло новое и незаслуженное унижение, проистекавшее из его нынешних обстоятельств, изменить которые он был не в силах.
Когда он начал посещать шестой класс, то нередко слышал за своей спиной шепот: «Гляди, вон идет ректорский famulus!» С этой кличкой Райзер связывал самые низменные представления, поскольку не знал тогда о подлинном статусе фамулуса в университете. Для него это слово означало нечто даже более худшее, чем слуга, который ваксит башмаки своему господину. Вдобавок он заподозрил, что товарищи стали относиться к нему с каким-то презрением. Райзер представлял себе, сколь жалкую фигуру он являет в своем коротком мундире. Учась в пятом классе, он, несмотря на худое платье, пользовался уважением товарищей, ставивших ему в заслугу, что он направлен учиться самим принцем. Здесь тоже некоторые об этом знали, но слухи о том, что он – фамулус ректора, казалось, унижали его во всеобщем мнении. В шестом классе чрезвычайно большое внимание уделялось месту, где сидел ученик, высокие места добывались упорным прилежанием. Обыкновенно перебраться на лучшую скамью удавалось раз в полгода. Первые четыре скамьи были отведены для низшего уровня, последние три – для высшего. Те, кто через полгода оставался в хвосте, терпели величайшее унижение.
А тут еще на третий день обучения, когда один из старшеклассников с малой кафедры вслух зачитывал молитву, сосед Райзера шепнул ему что-то на ухо, Райзер в ответ улыбнулся, но, увидев, что застигнут директором, тотчас попытался перекроить улыбку в серьезную мину. Но поскольку память о том, как он едва не порвал книгу на экзамене, была в нем еще жива, то сразу придать своей физиономии сколько-нибудь благопристойный вид он не сумел, получилось нечто лживое, скверное и трусливое, вызвавшее гневный и презрительный взгляд директора прямо во время молитвы. Подобный директорский взгляд не мог не привлечь к себе всеобщее внимание. Когда же молитва закончилась, он в нескольких словах обрисовал Райзеру всю низменную сущность его гримасы, чем вызвал презрение к нему со стороны всего класса, привыкшего воспринимать слова директора как вещания свыше.
С тех пор Райзер более не отваживался поднять глаза на директора и на его уроках вел себя как человек, находящийся в полном пренебрежении: директор совсем перестал его вызывать. Несколько юношей, перешедших в старший класс позже Райзера, успели перейти на более высокие места, а он же уже несколько месяцев сидел в самом конце класса. Юный Реберг, светлая голова, позднее прославившийся как художник, сидел рядом с Райзером и, по всему судя, был не прочь с ним подружиться, но одного взгляда директора, брошенного на него при попытке заговорить с Райзером, было достаточно, чтобы погасить в нем малейшую искру участия и вселить отчуждение в его сердце. Отношение директора к Райзеру явилось следствием робкой и недоверчивой натуры последнего, которая как будто выдавала его низкую душу, однако директор не мог взять в толк другого: эта робкая и недоверчивая натура как раз и сформировалась под влиянием его отношения к Райзеру.
Теперь Райзер упал и во мнении своих товарищей; каждый норовил к нему задираться, каждый упражнял на нем свое остроумие, но стоило ему ответить на чью-либо насмешку, как тотчас набегали два десятка других и наперебой начинали его дразнить. Даже его храбрость, когда он отвечал кулаками чересчур зарвавшимся, дабы по возможности образумить остальных, вызывала у них лишь приступы хохота. Теперь они уже не просто шептались: «Гляди-ка, вон пошел ректорский famulus!», но встречали его по утрам возгласами: «Famulus пришел!», и это издевательское прозвище неслось к нему изо всех углов. Казалось, они сознательно сговорились травить его и высмеивать.
Жизнь стала для него адом, он выл, бушевал и впадал в исступление, но это вызывало лишь новые насмешки. Порой вместо ярости и приступов бешенства из-за уязвленной гордости на него находило отупение всех чувств, и тогда он переставал замечать, чту происходит вокруг, и позволял делать с собой что угодно, становясь воистину достойным издевательств и насмешек.
Не удивительно, что после такого унизительного обращения он, наконец, и вправду ощутил в себе известную низменность характера. Однако он еще находил в себе силы уноситься воображением из действительного мира. Только это и поддерживало его достоинство. Если в зримом мире его душа подвергалась тысяче унижений, то, читая или обдумывая роман или героическую драму, он снова и снова исполнялся благородством, решимостью, бескорыстием и мужеством. Часто, стоя с хором на лютом морозе, он задумывался над страданиями, которыми изобилует мир, или разыгрывал в уме веселые сценки, – так он мог фантазировать целыми часами, пока мелодия, звучавшая в его ушах и им же пропетая, далеко уносила его мечты.
Самой волнующей и возвышенной была для него минута, когда префект хора приступал к пению:
Лейо, солнце щедроСвет в глухие недра,Сквозь дремучий мрак —
Уже первое слово, Лейо, переносило его в высшие сферы и до крайности возбуждало фантазию, так как он принимал его за какое-то восточное выражение с непонятным, а потому необычайно возвышенным смыслом, пока наконец не увидел этот текст написанным под нотными линейками и не понял, что означает он
Лей, о солнце, щедро, и т. д.
Просто префект всегда пел эти слова с тюрингским выговором. И тут разом исчезло все волшебство, которое доставило Райзеру столько светлых минут. Столь же волнующе действовало на него пение «Ты хранишь нас под покровом» или «Только крепкий твой оплот нам покой и сон дает».
Сладостное сознание небесного покровительства так его убаюкивало, что он забывал и о дожде, и о морозе, и о снеге, словно спал в своей постели, овеваемой мягким ветерком.
Со стороны же казалось, будто непогода объединяет все свои силы, чтобы согнуть его и унизить.
Когда наступило лето, ректор уехал на несколько недель, оставив Райзера одного в доме, и Райзер неплохо провел это время. Он взял себе в библиотеке ректора несколько книг, среди которых были сочинения Моисея Мендельсона и «Письма о литературе», и сделал из них выписки в тетрадь.
Особенно тщательно он конспектировал книги, имеющие касательство к театру, поскольку мысль о театре уже глубоко засела в его голове как некое зерно, из коего впоследствии выросли все его бедствия и горести.
Впервые эта мысль проснулась в нем на уроках декламации еще в пятом классе и понемногу вытеснила из его головы мечты о проповедничестве: диалог со сцены вдохновлял его сильнее, чем нескончаемый монолог с кафедры. К тому же в театре он мог проявить качества, о которых мечтал, но к которым отнюдь не располагала повседневность: как часто желал он стать великодушным, добросердечным, благородным и стойким, подняться над унижением и бесчестьем и как изнывал от желания на краткий миг воплотить обманчивой игрой воображения все эти чувства, столь близкие, казалось, его натуре, но недоступные ему в жизни.
Вот, в общих чертах, чем манила его идея театра уже в то время. Он вновь воссоединялся здесь с чувствами и настроениями, которые не находили себе места в окружающем. Театр виделся ему миром более естественным и соответственным его личности, нежели мир, в котором он жил.
С наступлением летних каникул старшеклассники, как обычно, стали готовить публичные представления разных комедий. Окруженный всеобщим презрением как ректорский famulus, Райзер не мог питать и малейшей надежды получить роль, да что там, никто из сотоварищей не дал бы ему и входного билета в зал. От всего этого он мучился унижением пуще прежнего, пока наконец не придумал вместе с двумя-тремя товарищами, также не получившими роли, образовать нечто вроде партии недовольных и прямо в их общей комнате сыграть для небольшого числа зрителей свою комедию.
Для исполнения была выбрана драма «Филот», Райзер за деньги выкупил роль заглавного героя у другого ученика, исполнявшего ее дурно, и приготовлялся играть ее сам.