Откровение в грозе и буре - Николай Морозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весь Босфор, говорят историки, покрылся ладьями ищущих Иоанна. Мраморное море «было полно посылаемых», «народ шумел на площадях, отовсюду поднимались вопли на несправедливый собор и на Теофила». Севериан, епископ гавальский, думая укротить народ обличениями Иоанна, ещё более возбудил гнев, и толпы народа бросились на дворец.
Услышав у ворот дворца, что послан уже сановник для возвращения Иоанна, толпа отхлынула к взморью ожидать его прибытия. Когда его корабль показался, наконец, вдали, женщины и дети бросались в лодки, чтобы ехать к нему навстречу. Но Иоанн, высадившись на берег среди ожидавших его 30-40 епископов, оставшихся до конца ему верными, отказался входить в город, пока новый «большой собор» (т. е. составленный из всех христианских фракций) не оправдает его от наложенного на него обвинения.
Но его никто не хотел слушать. Со свечами в руках и с пением введённых им гимнов константинопольские граждане и гражданки силою потащили его из предместья в город. Водворив его в обычной базилике, на обычной кафедре, они не разошлись до тех пор, пока он не сказал им оттуда успокоительной речи и не пообещал остаться у них, как был, верховным епископом, не обращая внимания на решение собора и отлучение от церкви.
А что же сам вселенский собор?..
Значительная часть его епископов уже успела убежать из города в то же утро и теперь плыла домой на всех парусах, а впереди всех мчался по волнам св.Епифаний кипрский. Он так спешно бежал, что дал этим повод защищающим его ортодоксальным историкам утверждать, будто он, получив внезапный дар пророчества, уехал ещё до произнесения приговора над Иоанном[273].
Факт же остаётся тот, что Епифаний, раньше всех прискакавший судить Иоанна и задиравший его всеми способами ещё до собора, несомненно был, может быть вместе с Иеронимом Блаженным, одним из главных обвинителей Иоанна. Благодаря этому он перепугался теперь так сильно, что при своём преклонном возрасте (ему, говорят, было, несмотря на его горячность, за сто лет) уже не мог вынести своего ужаса, и умер на половине дороги от Константинополя, не доехав до своего острова Кипра. Это случилось 12 мая, а потому мы можем определить, что заседания собора кончились в первых числах того же месяца или, в крайнем случае, не раньше конца апреля 403 года.
На остальных епископов собора, опоздавших уехать из Константинополя, набросились жители столицы. Они напали на приехавших с Теофилом священников и угрожали потопить самого Теофила. Кровь потекла по взморью, куда судьи прибежали садиться на свои корабли. Севериан, Антиох и другие враги Иоанна разбежались из города в испуге, хотя император созывал их снова для оправдания Иоанна… Ночью взошёл на корабль сам «опозоренный» Теофил[274]. Он так перепугался, что снова примирился с изгнанными им оригенитами, и разрешил им всем вернуться к нему в Египет. Но только два из «длинных братьев» возвратились в свои разрушенные хижины на Нитрийской горе, а остальные уже умерли в Константинополе.
VII. Иоанн в роли константинопольского верховного епископа, низвергнутого собором и не признаваемого никем, кроме народа. Новый суд над ним, его заточение, ссылка и смерть в изгнании
Итак, стихийное явление природы, землетрясение, как будто нарочно пришло к Иоанну на выручку и восстановило ему, как автору «Откровения в грозе и буре», почти весь его прежний авторитет. Если бы после этого Иоанн стал жить по примеру своих предшественников, стараясь поддержать хорошие отношения с императорской властью, или, скажем прямо, оставил бы свои республиканские убеждения, усвоенные им, вероятно, ещё в афинской языческой школе, то он, без сомнения, прожил бы благополучно до конца своей жизни.
Но ничего этого Иоанн не сделал. Как в «Откровении» он называл союз церкви с государством проституированием её, так называл он его и теперь. Как тогда он призывал небесных птиц слетаться, чтобы пожрать трупы царей и полководцев, убитых мечом Егошуа-Иисуса, так и теперь он всё ещё надеялся, что раздастся же, наконец, на них тот громовый удар с семью раскатами, о котором «голос с неба» сказал ему: «скрой, что говорили семь раскатов грома, не пиши этого» (Апок.,10,4).
Пришествие Христа, как мы видели из многих мест Апокалипсиса, было для него вместе с тем и началом всеобщего равенства и братства, когда все «будут сидеть рядом со Христом». Он и теперь продолжал себя держать с императором и императрицей так же свободно и независимо, как и с последним из их подданных, не принимая никаких доходных привилегий от империи и не делая ей в свою очередь никаких услуг для поддержания её авторитета среди населения.
Причины для столкновений с императорской властью должны были при таких условиях возникать сами собой. Все знали отрицательное отношение Иоанна к византийско-римской деспотии, олицетворённой им в «Откровении» в вид чудовища с семью головами, на которых находилось семь корон с кощунственными титулами и девизами. Всякий чем-либо обиженный императором или императрицей сейчас же бежал жаловаться на них к грозному пророку, а Иоанн считал своим долгом выслушивать их, и, если находил жалобу справедливой, заступался за них перед властелинами империи.
Однако в первые месяцы после нового водворения в Константинополь его авторитет, как пророка, опять поднялся до такой степени, что частые заступничества за гонимых и обиженных властями не могли приносить ему большого вреда[275].
К нему, несомненно, относились при дворе с большим страхом, как о том и свидетельствуют некоторые легенды, приводимые его византийскими биографами. «Извергнутый собором» Иоанн продолжал оставаться на своём высоком месте, не имя никаких искренних друзей, кроме благоговевшей перед ним частной публики, и никакого могучего защитника, кроме возвратившего его сюда Посейдона, потрясателя земли.
Всё, казалось, пошло по-прежнему. Его любимая диаконисса, знаменитая константинопольская красавица Олимпиада[276], продолжала оставаться с ним в самой нежной дружбе, несмотря на диффамации собора. Старинные биографы неразрывно связывают с этого момента её судьбу с судьбою самого Иоанна. Они не указывают для него никаких других друзей, которые пострадали бы за него впоследствии в такой же степени, как она, или составляли бы в его дальнейшей жизни такое же неотъемлемое звено. Имеем ли мы право заключить из этого, что и «на его закат печальный мелькнула любовь улыбкою прощальной»?
У Иоанна, как мы не раз видели, было очень нежное и любящее сердце. Во время его насильственного привоза в Константинополь, окружённого ореолом вдохновенного пророка, посвящённого во все тайны бога и природы, он вовсе не был ещё настолько стар, чтобы исключать возможность возникновения к нему у константинопольских дам боле нежных чувств, чем уважение. Ему едва ли было тогда боле 45 лет[277], да и это число могло быть до некоторой степени тенденциозно преувеличено, так как для средневековых историков, выбросивших из его жизни «Откровение», должно было казаться мало вероятным его слишком раннее возвышение.
При таких обстоятельствах было бы трудно ожидать, чтобы его сердце осталось холодным и неотзывчивым на то обожание, с каким встретили его в Константинополе все женщины, поклонявшиеся ему, конечно, несравненно более, чем самому богу, которого они никогда не видали.
Поэтому и дружба между Иоанном и Олимпиадой могла легко превратиться в любовь при их постоянных встречах. Но само собой понятно, что, рассматривая отношения между полами с чисто монашеской точки зрения, их благочестивые жизнеописатели всеми силами стараются убедить читателя, что между ними не было даже и платонической любви, а не только той, в которой обвинил их собор, когда требовал от Иоанна объяснения, почему он воскликнул вдруг среди службы: «Погибаю, схожу с ума от любви!»[278].
Хватая через край в своём усердии, они доводят дело в этом случае прямо до смешного, чем и обнаруживают свою затаённую цель. Так, например, в Минеях рассказывается между прочим, будто Олимпиада была до того конфузлива, что никогда в жизни не ходила даже в баню, потому что «сама себя стыдилась, не хотела зреть наготы своего тела, а когда нужно было вымыться, то она входила в одной рубашке в сосуд, наполненный тёплой водой, и мылась в том сосуд, не снимая её»[279].
Она была урождённая константинополька, дочь сенатора Анисия Секунда. Ещё до достижения совершеннолетия её выдали замуж за сына епарха Невредия, умершего через два или полтора года после свадьбы, оставив её наследницей «великих богатств и бесчисленных имений», принадлежавших, главным образом, её собственному умершему отцу. Император Феодосий, царствовавший ещё в то время, начал её сватать за своего родственника Елпидия. Но гордая красавица не захотела этого жениха, за что и навлекла на себя злобу императора и наложение опеки на свои имения. Это подневольное положение продолжалось, вероятно, до самой смерти Феодосия, хотя один из монашеских биографов Олимпиады и говорит, будто Феодосий, услыхав о том, что она по причине своей необычайной скромности «даже в баню не ходит», повелел ей снова владеть своим имением[280].