Глухомань. Отрицание отрицания - Борис Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Друг, ты бутылку обещал? — спросил меня прокуренный. — Так дай денег, я сбегаю.
Денег я дал, и он сбегал. И тут же, не садясь, разлил нам по половине стакана, поскольку пили мы поочередно, а я — первым, как держатель основных акций.
— Ну, будемте, — угрюмо сказал бородатый, когда до него дошла очередь глотать. — Взятки лопатами гребут, во!.. — Он потер большим и указательным пальцами, будто щупал ткань. — Всю торговлю чернозадым отдали. Всю!.. Куда ни сунешься, везде — они. А о рынках вообще и разговору больше нет. Их рынки, лиц кавказской национальности. И по-всюду. От Москвы до самых до окраин. Это ж сколько стоило подмазать, от кого бумажка зависела. Это ж страшно подумать, как Россию продают!
— Прямо на рынке? — спросил я, не удержавшись.
— Прямо на рынке! — агрессивно огрызнулся бородатый. — Ты смотри, сколько дерут с нашего брата. Это ж уму страшно!
— А ты что же, прямо Россией с ними расплачиваешься? — поинтересовался прокуренный.
— А ты со мной не шути, — с угрозой негромко сказал бородатый. — Не шути, а то в тамбур выйдем…
— Шутить мне с тобой — интересу мало. А вот наливать тебе я больше не буду. Ни глотка. Хоть до тамбура, хоть после тамбура.
— Ах вон как!.. — бородатый тяжело поднялся с места. — Ну-ка, выйдем. Ну-ка, потолкуем.
Прокуренный, не вставая, ткнул его прямой ладонью в живот. Уж не знаю, куда именно ткнул, а только бородатый захрипел и согнулся пополам, как перочинный ножик.
— Валяй из вагона к чертовой матери, — тихо сказал прокуренный. — А то я тебя так отделаю, что ты полгода в сторону баб глядеть не будешь. Не на того ты нарвался, патриот. Вон, я сказал! Чтобы я тебя в нашем вагоне больше не видел, понял?..
Бородатый мужик молча поднялся, взял свою торбу и, согнувшись, поплелся к выходу, порой заходясь в кашле. Правда, пошел он не в сторону проводницы, а в противоположную, чтобы перейти в другой вагон. Прокуренный победитель плеснул мне в стакан, я выпил, он выпил после меня и зло сказал:
— Не выношу таких!..
— Где ты такому удару научился? — спросил я.
— Этому всю жизнь учатся, — с видимой неохотой сказал он. Потом добавил вдруг: — Выйдем в тамбур? Перекурить.
Вышли в тамбур, который был совсем рядом, за запертой дверью второго служебного купе.
— Сократили проводников, — сказал мой собутыльник. — Они теперь — полупроводники: одна — на вагон.
Закурили. Парень помолчал, сосредоточенно разглядывая сигарету. Потом сказал, вздохнув:
— Я спортом еще с пионеров увлекался. И не только увлекался, как все ребята, а в кружок поступил. Сперва — самбо, а потом разрешили восточные единоборства, и меня спортобщество рекомендовало туда. Ну, и я вскоре в кружке этом стал отличником. И как-то на всесоюзных соревнованиях выиграл золотую медаль среди юниоров.
Он вдруг замолчал, замкнулся. Долго молча курил, по-прежнему пристально изучая огонек сигареты. Потом сказал:
— Деньги у тебя есть? Только — честно.
— На бутылку хватит, — сказал я, поняв, что самое главное в его рассказе зазвучит только после очередной поллитровки.
И протянул прокуренному деньги.
4
Однако утолить свое жгучее желание тому было не суждено. Внезапно открылась дверь тамбура, и передо мной предстал Маркелов. Глянул удивленно:
— Приветствую. Признаться, не ожидал.
Прокуренный попытался было куда-то шмыгнуть, но сегодня, как выяснилось, не его был день.
— Ты куда намылился, Хромов? — строго пророкотал Маркелов. — Опять червонцы сшибаешь с доверчивых пассажиров?
— Да нет, это… — прокуренный замялся и примолк.
— Вот «это» и верни.
Прокуренный нехотя вернул мне деньги, проворчал угрюмо:
— Должок за тобой, Маркелов. Уж как-нибудь сочтемся.
— Как-нибудь… — Маркелов почему-то вздохнул. — А теперь на следующей станции слезешь вместе со своим напарником и поедешь в обратную сторону. И если узнаю, что ты на этой ветке бомжуешь, милиции сообщу.
— Ладно, Маркелов, ладно… — свирепея, начал было прокуренный.
— Ладно, Хромов, тебе будет, если все исполнишь. А коли не исполнишь, от решетки следующий раз не отвертишься.
Признаться, я с тревогой ожидал, что этот Хромов ткнет открытой ладонью в живот Маркелову, как ткнул своему напарнику. И даже подвинулся, чтобы перехватить удар. Но прокуренный насквозь Хромов опустил голову и покорно юркнул в вагон.
— Ты с вещами?
— Нет. Я — из командировки.
— Пошли в служебное купе.
И пошел впереди, служебным ключом открывая двери. Миновали еще один общий, потом — плацкартный, зашли в тихий купейный, и здесь Маркелов тем же ключом открыл дверь двухместного служебного купе.
— Выбирай любую полку. Чайку попьем?
И вышел, не ожидая моего ответа.
Я только успел снять свое командировочное кожаное пальто, как он вернулся. Погладил ладонью итальянской выделки кожу, усмехнулся:
— Вот на это пальтишко они и клюнули.
Я понял, что он говорит о моих собутыльниках, но спросил о том, что меня удивило:
— Знаком с этим прокуренным?
— Он не прокуренный, у него глотка не тем спиртом обожжена. Еле откачали. А вообще-то знаком, он у меня работал на прежней службе. Пьяница и бездельник на порядок больше всех остальных. Ну, я его и уволил.
— Поэтому он про должок и помянул?
— Не поэтому… — Маркелов смущенно улыбнулся, хотя смущение никак не соответствовало его вечно хмурой физиономии. — Жену я у него увел. Хорошая женщина, с ребенком. Уж очень он над ними куражился. Как выпьет, так и куражится.
Вошла проводница со стаканами, чайником и сахаром.
— Если чего еще понадобится…
— Понадобится — скажем. — Маркелов дождался, пока она выйдет, начал разливать чай. — Между прочим, ты его мог и в Глухомани видеть. Он неплохим был спортсменом, в спортлагере у Спартака Ивановича занимался. Обещал, как говорится, но спился.
Опять гладиатор со своим лагерем. Это становилось уже чем-то навязчивым.
Я думал об этой странности, а Маркелов неторопливо и обстоятельно пил чай, ожидая, когда я заговорю. Потом, видимо, молчать ему надоело, потому что спросил вдруг:
— Знаешь, кто русского человека пить приучил? Наша родная советская власть.
— Все мы на нее валим. Тебе не кажется?
— Кажется то, чего нет. А что есть, то казаться не может. В день объявления войны Германии в августе четырнадцатого царь Николай ввел сухой закон. А мы — фронтовые сто грамм. И отменила этот царский сухой закон советская власть, когда правительство дилетантов не смогло свести концы с концами в еще не разграбленной, не погубленной до конца стране. Это, так сказать, фактор экономический.
— А что же может быть сильнее факторов экономиче-ских?
— Грех, — сказал Маркелов.
Сказал, как обронил. С весомым стуком.
— Разве тебе в школе не объясняли, что грех — церковное понятие, чтобы темный народ запугивать?
Глупо я пошутил. Прямо скажем.
— Народ другим запугивали, куда как более страшным, — спокойно, задумчиво даже продолжал Маркелов. — Надо было не просто страх в душах людских поселить — надо было совесть убить. А грех — единица измерения совести. Ее пограничный столб. Снесли столбы и — простор! Гуляй, ребята, все дозволено. Пить — на здоровье, украсть — да бога ради, девчонку несчастную обмануть — ну и молодец парень. И ведь это все — только начало, только первые ро-сточки того ядовитого, что в душе без внутреннего закона расцвесть способно. Чайку налить?
Налил мне чаю, не ожидая ответа. Отхлебнул, сказал:
— Это — что одной, так сказать, отдельно взятой души касается. А чтоб всех разом опустить до уровня полной бездуховности, что надо сделать? А надо народную нравственность загадить во имя построения общества невиданной справедливости. И ведь — загадили.
— Это ты насчет повального разрушения церквей?
— Вера — свобода совести твоей, твой выбор. Нравственностью она не занимается.
— Загадками заговорил, Маркелов.
— Какие уж тут загадки… — Маркелов невесело вздохнул. — Нравственность не на веру в Бога опирается, а на семью.
— Да понял я все.
— Ничего ты не понял, потому что мозги у тебя отравлены, — отрезал он. — Семья маленькому без всяких лекций пример свой собственный в душу вкладывает. Пил отец — и сын будет пить, бил мать при нем — и он свою жену колотить будет, ругался непотребно — и сын ругаться будет. Тут прямая зависимость, потому что нет и не может быть для ребенка примера выше, чем его родители. И тут никакие красные галстуки, никакие комсомольские посиделки ничего уже сделать не могут.
— Ты, стало быть, общественное влияние ни во что ставишь?