Берлин, Александрплац - Альфред Дёблин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Узкая черная щелка в дверях, видны глаза, он нежно наклоняется, улыбается, размахивает букетом. Тр-рах. Дверь захлопывается, запирается. Тр-р-р-р, задвигается задвижка. Черт возьми! Дверь заперта. Вот стерва! Стой, значит, как дурак. Что ж это она, с ума спятила? А может быть, не узнала? Все в порядке: коричневая дверь, коричневая филенка, Франц стоит на площадке лестницы, галстук на месте. В чем же дело. Просто не верится. Надо еще раз позвонить, или лучше не звонить? Он смотрит на руки – ага, букет, куплен только что на углу, за одну марку, вместе с шелковой бумагой. Звонит еще раз, два раза, очень долго. Вероятно, хозяйка квартиры еще возле самой двери, заперлась и ни гугу, затаила дыхание, выдерживает Франца на площадке. А ведь у нее остался весь товар – марки, пожалуй, на три будет, неужели ж так оставить, бросить? Вот теперь кто-то там зашевелился, это она ушла на кухню. Черт знает что такое!
Спустился с лестницы. Снова поднялся: надо еще раз позвонить, надо убедиться, – вероятно, она меня не видела, не узнала, приняла за кого-нибудь другого, за нищего, много их шляется. Но, очутившись перед дверью, он не звонит. Апатия. Только стоит ждет. Та-ак, значит, она, значит, не откроет, хотелось бы, по крайности, знать. В этом доме, стало быть, больше торговать не будем, а что делать теперь с букетом, целая марка на него истрачена, придется выбросить. И вдруг он звонит еще раз, словно по команде, и спокойно ждет, так и есть, она даже к двери не подходит, знает, что это он. Тогда остается только передать через соседей записку, надо же как-нибудь получить обратно товар.
Он звонит в соседнюю квартиру, но там никого нет. Хорошо, напишем записку. Франц подходит к окну, отрывает белый уголок от газетины и пишет огрызком карандаша: «Раз вы не открываете, я хочу свой товар обратно, сдайте его Клауссену, на углу Эльзассерштрассе».
Сволочь ты, сволочь, если б ты только знала, что я за человек и как я разделался с одной такой же штучкой, ты бы не ломалась. Ну ладно, там видно будет. А следовало бы взять топор да высадить дверь. Записку он осторожно просовывает в щелочку над порогом.
Весь день Франц ходит мрачный. На следующее утро, перед тем как ему встретиться с Людерсом, трактирщик передает ему письмо. Это от нее. «Больше ничего не было?» – «Нет, а что?» – «Пакета с товаром не приносили?» – «Нет, вот только письмо какой-то мальчик принес, вчера вечером». – «Вот как? Что ж, может быть, мне надо самому сходить за товаром».
…Минуты две спустя Франц подходит к окну рядом со стойкой, опускается на деревянную скамью, письмо у него в безжизненно повисшей левой руке, он плотно сжимает губы, бессмысленным взором глядя поверх стола. Людерс, этот негодяй, появляется как раз в ту самую минуту, замечает Франца, видит, как тот сидит, эге, это с ним неспроста, и шмыг обратно за дверь.
К столу подходит хозяин: «Почему же Людерс убежал? Он ведь еще не забрал своего товара». Франц сидит да сидит. Да разве такое бывает на свете? Ноги у него как отрубленные. Нет, ничего подобного во всем мире не найти. Неслыханная, небывалая вещь. И никак не встать, ни за что. А Людерс пусть себе бежит, раз у него ноги есть, он и бежит. Вот мерзавец-то, даже и представить себе нельзя.
«Послушайте, Биберкопф, не хотите ли коньяку? Умер у вас кто-нибудь, что ли?» – «Нет, нет». Что это он говорит? Не разобрать, словно ватой уши заложило. Но хозяин не отстает. «Почему Людерс так скоро убежал? Не обидят же его тут. Бежит, будто в него стреляют». – «Людерс? Вероятно, у него дела. Да, коньяку». Франц опрокидывает рюмку в рот. Мысли так и разбегаются. Черт возьми, что это такое написано в письме? «Вот у вас тут конверт упал. Не хотите ли просмотреть утреннюю газету?» – «Благодарю вас». Он раздумывает дальше: хотелось бы знать, в чем тут дело с этим письмом и почему она пишет такие вещи? Ведь Людерс рассудительный человек, отец семейства. Франц старается понять, как все это произошло, и при этом голова у него тяжелеет и падает, как во сне, вперед, трактирщик думает, что Франц просто устал, но это какая-то особенная бледность, ширь и пустота, в которой скользят ноги Франца, и он падает туда, как мешок, повернувшись влево, все ниже и ниже, на самое дно.
Франц лежит головой и грудью на крышке стола, смотрит из-под руки на стол, дышит на него, крепко обхватив руками голову: «А что, толстуха, Лина-то, уже здесь?» – «Нет, она ведь приходит только к двенадцати». Верно, верно, сейчас еще только девять, я еще ничего не заработал, и Людерса тоже нет.
Что ж теперь делать? И вдруг осенило, и он до боли закусил губу: это же возмездие, это за то, что его выпустили, когда другие еще копают картошку на тюремном огороде рядом с большой свалкой, а ему приходится разъезжать на трамваях, проклятие, ведь там было вовсе не плохо. Он встает, надо выйти на воздух, отстранить все это от себя, только не поддаваться панике, все пройдет, я твердо стою на ногах, и до меня не так-то легко добраться, не так-то легко. «Когда придет моя толстуха, передайте ей, что у меня умер родственник, я получил печальное известие, дядя или что-нибудь в таком роде. А в обед я сюда не приду, так чтоб она меня не ждала. Сколько с меня?» – «За одну кружку, как обыкновенно». – «Так, так». – «А пакет вы здесь оставите?» – «Какой пакет?» – «Ишь, как вас проняло, Биберкопф. Ну да не унывайте, будьте мужчиною. А пакет я вам сохраню в целости». – «Какой такой пакет?» – «Ну, ступайте-ка на свежий воздух».
Биберкопф уже на улице. Хозяин глядит в окно ему вслед: «Пожалуй, приведут его сейчас же назад. Ну и дела! Подумать – такой крепкий человек. То-то толстуха глаза вытаращит».
Перед домом стоит небольшого роста бледный человек, правая рука у него на перевязи, кисть – в черной кожаной перчатке. Он уже с час стоит тут, на самом солнцепеке, и не решается подняться к себе. Он только что из больницы. У него две дочери, уже большие, а мальчик