Новый Мир ( № 4 2006) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как я должна была откликнуться на это донесение? Что присоветовать и чем утешить? Что придумать в ответ на печальное сиротливое признание? Каким образом осушить ее слезы? Нет, не прониклась я ее горем, не потрудилась, не отыскала слов, не попыталась развеять ее кручину, проигнорировала сей щепетильный вопрос. Тем более что не было у меня ни малейшего желания вспоминать дядю Петю. С пятидесятилетием, разумеется, поздравила — что ни говорите, важная дата, хотя для женщины, понятное дело, достаточно огорчительная. Но мне-то самой сколько было в то время? Я даже и представить себе такого не могла — пятьдесят. Я посылки ей отправляла и тем самым полагала свой долг перед ней отчасти уже выплаченным.
А дядя Петя недолго поогородничал на пенсии — года два спустя дошли до Любы слухи, что помер. Она и об этом мне сообщила — так, вроде бы между прочим, помер вот Федотыч, а до того сильно хворал, говорят. Я опять не отреагировала и соболезнования не выразила. Что ж, помер так помер — сама ведь писала, что и до этого не показывался. А потом еще одно письмо было — про то, как столкнулась она на кладбище с дяди-Петиной женой. Так вот вышло нечаянно, что обе в один и тот же день потянулись навестить могилку. И произошла у них там беседа. Нет, ничего особенного. Помянули покойника добрым словом, поговорили и разошлись.
Не исключено, конечно, что случай Любы и Паулины является следствием какого-то коварного заговора, выношенного в недрах дьявольски могущественной и, видимо, страдающей от смертной скуки организации. От безделья, распущенности и безнаказанности расплодились в ней, как черви в гнилом грибе, любители поиграть чужими судьбами. Но где же их выигрыш? Ведь не делаются же они от этого бессмертными, не надеются присвоить себе остаток чужих, насильственно укороченных жизней?
“...ВОЗМОЖНОСТИ НЕТ не выиграть, это верно, верно, двадцать опытов было со мною, и вот, зная это наверно, я выезжаю из Гомбурга с проигрышем...”
28
Каждый из нас тащит за плечами эдакую плетеную корзину с перегородкой посередке. За левым плечом — достижения, за правым — убытки. Убытков, как правило, больше, поэтому с годами мы все сильнее кренимся на сторону и, заметив нарушение равновесия, пытаемся подпереть себя клюкой. Исправить положение. Выкидываем перед последним прощанием какой-нибудь дурацкий фортель. Завещаем, например, все свое состояние любимому коту, утратившему от множества прожитых лет всякий интерес к тем удовольствиям, которые приобретаются за деньги.
У мамы в Ленинграде был дальний родственник, покинувший родной городишко еще до революции. Не то двоюродный дядя, не то троюродный брат, юноша весьма одаренный и в не меньшей степени вздорный. Благодаря своим незаурядным способностям сумел добиться покровительства некоторых влиятельных представителей прогрессивно мыслящего петербургского общества и получить право на жительство в столице, минуя лицемерное крещение. Имя тем не менее переменил, причем самым решительным образом — не так, как другие, из Абрама в Аркадия или из Вольфа во Владимира, а полностью перечеркнул свое неправильное прошлое и, наплевав на волю родителей, нарекших его Шломой, сделался Арсением. Очень лихо продвинулся по научной линии, поддержал большевистский переворот и был назначен директором одного из первых советских научно-исследовательских институтов. Однако допустил непростительную и необъяснимую слабость — когда в Ленинграде появился его младший брат, тоже достаточно способный молодой человек, принял его в свой институт на какую-то незначительную должность. Развел кумовство. Более того, временно поселил у себя дома, в своей директорской квартире.
А брат тоже оказался субъектом вздорным и невыдержанным, в скором времени поссорился со многими сослуживцами и наболтал чего-то лишнего. И вполне естественным в те годы путем канул в бескрайние сибирские просторы. Оставив великодушному старшему брату на память потрепанный чемодан и звание члена семьи врага народа. Нельзя сказать, что Арсений слишком жестоко пострадал, но карьера его пресеклась и пошла на убыль. Из директоров его перевели в начальники одной из лабораторий, а потом, ровно за два месяца до коварного нападения фашистской Германии на Советский Союз, и вовсе посоветовали, несмотря на далеко еще не преклонный возраст, выйти на пенсию. Так что война и блокада застали их обоих, его и его сорокапятилетнюю жену Соню, в статусе бесправных пенсионеров. Вернее, пенсионера и домохозяйки. Что это означало, не нужно разъяснять. И вот тут начинается самое интересное: во всех приключившихся с ним несчастьях бывший Шлома обвинил не себя, не брата, не советскую власть, а вовсе ни к чему не причастную и ни о чем не осведомленную Соню. Прямо-таки возненавидел ее.
Страничка из маминого дневника: “Сегодня встретила на Невском Шлому. Тащится с палочкой, еле волочит распухшие, как колоды, ноги, валенки разрезаны почти до самого низа, нос сизый, острый, еле узнала. Не выдержала и подошла. Что у вас, спрашиваю, как вы себя чувствуете? А он: чувствую себя прекрасно, у меня все отлично. Даже великолепно! Приятно, говорю, слышать. Оказывается, оставил Соню одну и больше ею не интересуется. Перебрался жить в соседнее здание, благо пустых квартир хватает. Наконец-то, говорит, я обрел желанную свободу. Она, дескать, подлая и хитрая женщина, пыталась меня преследовать: разыскала и стала совать какое-то барахло, кусок мыла, кусок сахара, какие-то хлебные огрызки. Я категорически отказывался взять, но она положила все это на стол и скрылась. Воспользовалась тем, что мне трудно подыматься с постели. Думала, что я соблазнюсь ее подношениями и таким образом вновь подпаду под ее власть. Что с помощью этих кусков ей удастся меня закабалить. Что я не устою, проглочу этот мерзкий хлеб и он изнутри, из глубины моей утробы, начнет руководить моими чувствами и поступками. Но я встал и все выбросил. Да! Если кому-то это нужно, пусть воспользуется. Пусть попадет к ней на крючок, в эту ее ловушку.
Арсений Михайлович, говорю, дорогой, опомнитесь, вы же умный, образованный человек! Как это некто посторонний, совершенно с вашей Соней не знакомый, может попасться к ней на крючок? Подумайте, ведь это она ради вас старалась, принесла такую жертву! Как же вы можете так поступать? А он: только так и не иначе! Вот, после двадцати с лишним лет чудовищного плена я разорвал наконец окончательно эти оковы, в которых она держала меня. Я сегодня счастливейший человек на земле! Помилуйте, говорю, зачем же вы так несправедливы? Зачем обижаете ее? И тут не знаю, что со мной сделалось, от слабости, наверно, или от голода, — чувствую, слезы по щекам текут, а на улице ведь мороз. Вот, говорю, мы с вами сейчас стоим и беседуем, а она там одна, совсем одна в смертный свой час... Ведь если она отдала вам свой последний хлеб... Тут он совсем взбесился, палкой на меня замахнулся — то есть как бы замахнулся, сил-то не было высоко поднять, кричит: „А, это она тебя подослала!” Окончательно сошел с ума. Подумать только: счастливейший человек...”
Что ж, действительно, нельзя же — чтобы на весь город не было ни одного счастливого. Должен найтись хоть один.
У нас сегодня все сложнее, и счастье уже не столь легко достижимо.
Без малейшего колебания бросив собственного сына, умненького, милого и ни в чем абсолютно не виноватого мальчика, и отшатнувшись в раздражении даже от минутной встречи в театральном фойе, любвеобильный папаша растит теперь, представьте, пятерых детишек, двоих при этом чужих. Если только сообщение Эвелины не ложно. Ничего не скажешь, много странного и таинственного происходит на этом свете. Жаждал потрясающих, грандиозных свершений, рвался в высшие сферы, решительно презирал малые зарплаты в сто десять рублей, а кончил так уныло и незатейливо.
По прошествии двадцати лет — двадцать лет спустя — можно на все взирать свысока и ничему не удивляться. Тихонько вздохнув и усмехнувшись про себя, поразмыслить на досуге о превратностях судьбы. Порадоваться, что все это осталось так далеко и давно позабыто. Но что правда, то правда, не по моему желанию перевернулась и раскололась наша любовная лодка. По моему желанию она, надо думать, долго бы еще крутилась в мутном омуте посреди ржавого болота.
Но я бы куска сахара не понесла. Нет, не понесла бы. А он бы, как я теперь догадываюсь, и не выкинул. Ведь не пренебрег же черно-красным жилетом.
Хотя неизвестно, что хуже, что муторнее и позорнее — ведь была еще ночь посреди кучи складенных дров и мусорных баков. Ну, может, не вовсе ночь — поздний промозглый вечер. Долгое мучительное ожидание у знакомого подъезда в надежде на его появление. Почему я вообразила, что он не дома? Догадалась по темному окну? Может, по телефону ответили? Нет, по телефону вряд ли — по телефону я бы не решилась, побоялась бы, что узнают голос.