E-18. Летние каникулы - Кнут Фалдбаккен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сильный душ смыл субботнюю меланхолию и головную боль от похмелья. Он снова был, как огурчик, можно сказать, на все сто, а легкое опьянение, в котором он все еще пребывал, успокаивало нервы, придавало гармонию его мироощущению. Он ободряюще улыбнулся своему отражению в зеркале (зеркало все было заляпано мылом, зубной пастой, в раковине — волосы, но разве он не свинья? Неужели все мужчины у себя дома непременно разводят свинарник?).
Изучая себя в зеркале, он напевал:
«I want some red roses — for a blue lady…»
Ничто на свете не могло приободрить так, как музыка, особенно, когда он изучал свою фигуру в зеркале. Если клуб «Сун Тан»[3] соответствовал своему названию, то ему там безусловно, конечно же, делать нечего, ведь он был бледный, как молоко, загорелыми были только шея и руки, насколько были закатаны рукава рубашки. Вот нос — красный от солнца. Но сейчас он смирился со своей внешностью, воспринимая ее с легкой иронией, и потому отнесся к своему отражению вполне благожелательно. Ничто не могло нарушить его ощущение, что сегодня он в форме, даже убогие залысины, зачесанные с двух сторон, между которыми сияла его лысина, как гладкий шар. Собирая волосы в раковине, он напевал:
«Send it to the sweetest girl I know…»
Свои подмышки он обрызгал дезодорантом, ведь он знал, как бывало ему всегда на таких вечерах жарко, и его вечно прошибал пот. Шею и подбородок он как следует оросил лосьоном после бритья «Musk for men». О’кей. Мускус. Ладно, что угодно годиться, чтобы только отбить запах пота. Ведь не хочет же он, чтобы его тело походило на бычью тушу. Рубашка висела на вешалке, только что выстиранная, без затеков, только слегка мятая, светло-желтого, песочного цвета в маленькие черточки. На вкус Сони. Ну что ж, рубашку сменить надо, а рисунок, расположенный полосками, может быть, сделает его фигуру немножко стройнее?..
Так, снова в спальню: нижнее белье. Носки, наконец, он нашел одинаковые. Парные:
«Та, там-та, там-та, там-та…»
Дальше он забыл текст, хотя часто играл и напевал эту мелодию, она была для них в оркестре как боевой клич:
«I se vous en prie…»
Почему-то в памяти вдруг возник французский текст. Дело шло. Он ощущал легкий запах мускуса от своего подбородка. Он любил наряжаться перед каким-нибудь вечером, особенно тщательно готовясь к выступлению на сцене. Он любил выступать. Он так любил это мгновение, когда делаешь шаг вперед на сцене и начинаешь выводить свое соло. Одно из многих. Он любил завораживать публику своим кларнетом, сначала возбудить внимание зрителей, а потом ощутить их радость, а дальше восхищение, а, может быть, и любовь? Значит, он и тогда искал любви? И тогда, и теперь? И на сцене, и в почтовом окошке? Всегда? А с помощью кларнета, которым он владел, мог внушать свою любовь всем им?
Инструмент, над которым он властвовал, который был полностью ему послушен. Впрочем, он был просто, всего-навсего, увлеченный дилетант. Он готов был бы на всю жизнь остаться таким — музыкантом-любителем, если бы это было возможно. В группе их было семеро, все студенты, с перспективой карьеры, и, увы, только один из них — Отто Хагебекк, работает внештатным почтмейстером, и, возможно, останется таковым на всю жизнь! Ну, а чем для них всех был оркестр, музыка? Приятное времяпрепровождение, дружба и небольшой заработок, столь необходимый в студенческие годы? Да, в основном так, но для некоторых она значила гораздо больше, например, для него и для Кнудсена. Кнудсен выбрал в университете музыку в качестве одного из основных предметов и сейчас работает учителем музыки где-то там в Треннелаге. А он сам-то только размышлял о значении музыки.
Он вспомнил свое, то самое знаменитое выступление. Вечер после каких-то соревнований в Хаслуме. Июнь. Пышущие здоровьем девушки, без косметики и бюстгалтеров, с прямыми ногами и прямыми спинами. Они скачут около сцены и аплодируют. На задних рядах в зале сидела Соня и ждала. Ждала его. Она училась на преподавательницу домоводства в школе в Стабекке и снимала неподалеку в Бломиенхольме комнату. Наверное, сегодня он решится проводить ее. Он так надеялся на это. Он ждал так много от того вечера, от своего выступления и весь отдался мелодии. Все оркестранты были наряжены в клоунские одежды, все были в колпаках, полосатых балахонах, на рукавах — шитье шнуром. Он знал, что такой костюм ему очень идет…
В сентябре Соня забеременела, и перед ним встала дилемма. Собственно, было три фактора, в которых надо было разобраться: занятия в университете, игра в оркестре, женитьба. «Подумай, хорошо ли это будет, если ты бросишь девушку на произвол судьбы?» — изрек Бахе свои назидательным тоном. — Ведь ты всегда сможешь вернуться в университет, на другой курс. Возобновить занятия, когда, вы, скажем так, утвердитесь в жизни… Очень было бы умно с вашей стороны, переселиться на юг. Насколько мне известно, ее отец там — шишка, и всегда вас немножко подстрахует. — В отношении последнего Отто был согласен скорее с матерью: поддержки надо искать у государства.
Послушался совета матери, которая считала профессию учителя — верхом надежности и свободы. Матери, которая еще не оправилась от развода, живя на надежном расстоянии от бывшего мужа, отца Отто, у сестры в Стейншере. От которой вскоре, уже после отъезда Сони, он получил пасхальную открытку, в которой она приглашала их обоих навестить ее летом «как-нибудь разок». Своего внука, Пер Хельге, она видела всего три раза. Из них только один после смерти отца Отто. Его мать, которая всякий раз, когда получала пенсию, мысленно посылала благодарность министру социального обеспечения. Она считала, что Соня была такой милой и красивой девочкой, «наверное, так оно и было», слишком милая и красивая для него… И вот, с его милой Соней, в течении многих лет, мать, собственно говоря, не обменялась и парой слов.
«Моли бога, чтобы как следует осознать происходящее, старина, и до встречи, когда ты вернешься в столицу!»
Таково было напутствие Бахе. Произнес он его ехидно и гнусаво, как будто он обезьянничал перед диктофоном своего отца. Но он также прекрасно помнил и другой голос Бахе — громкий, звонкий тенор, которому особенно удавались шлягеры 30–40-х годов. Бахе был у них в группе на своем месте, во многом ему «Октетт» был обязан своей репутацией, тем, что стал маленьким популярным оркестром танцевальной музыки, который то и дело приглашали выступать на полуофициальных вечерах. Сами себя они предпочитали называть «Диксилендом». И вдруг, он услышал исполненный тоски голос Бахе и забытые слова:
«We had a little quarrelA’bout yesterday…»
Да, под конец они постоянно ссорились. По поводу чего угодно, но в основном на тему его несостоятельности как отца, супруга, кормильца. После того, как он отверг предложенный участок для постройки дома, дело приняло серьезный оборот. И хотя одиночество и угрызения совести были невыносимыми первое время после ее отъезда, все же радость освобождения от ее бдительного, неусыпного контроля с утра до вечера уравновешивала их. За твое здоровье, Соня!
Вскоре он уже извлекал из холодильника последнюю, самую последнюю высокую бутылку пива, на дорожку:
«I hope these pretty flowers chase the blues away…»
Ладно, чего уж там, прочь тоска, в холодильнике полно пива, время близится к восьми, и костюм висит на вешалке в шкафу. Брюки, правда, кажется, тесноваты, но ведь они и должны быть в обтяжку, главное чтобы пуговицы держались. Да, не так уж приятно быть толстяком, но что делать, ничего не попишешь — он толстяк. Хотя, собственно говоря, большинство мужчин его возраста (этот статистический вывод он сделал, наблюдая клиентов во время работы из своего почтового окошка) были настоящими толстяками, только умели скрывать это с помощью различных ухищрений. Да, но что толку в собственной снисходительности к своему весу, если все на этом свете было предназначено только для стройных, элегантных людей. Для них работает кондитерская промышленность, мебельные фабрики, их снимают на всевозможных рекламных фото, в романтическом ореоле. Одним словом, они — лучшие представители человечества, воплощение современной культуры, для них весь мир в целом!
Сам он все реже и реже снимал с себя рубашку, даже у себя дома. Негодующий взгляд жены заставлял его плотно закрывать дверь ванной, скрывать свое тело под полотенцем или махровым халатом. Еще хуже было на пляже, хотя, собственно говоря, таких, как он, было много. Наверняка, большинство. И все они устремились на юг. Не для того, чтобы похудеть, а для того чтобы хорошенько выпить и бродить по пляжу среди представителей племени красивых и счастливых. Хотя можно утверждать, что не только Красота и Счастье царили здесь, а скорее посредственность, несчастные, мрачно настроенные люди, которые не могут ничего представить себе кроме юга. Слишком безликие, робкие, растерянные, чтобы выбрать какой-нибудь особенный маршрут и окунуться в море приключений. Итак, юг как форма смирения.