Заблуждение велосипеда - Ксения Драгунская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот появился другой физик, Дмитрий Николаевич.
Это был стриженный в кружок дядька лет под сорок, в черном сатиновом халате, чтобы мелом, что ли, не испачкаться, с очень тонким голосом. («Сорвал в школе», — сразу предупредил он нас.) Этим сорванным голосом он все равно постоянно на нас кричал. При том вне уроков он был совершенно нормальным человеком, разговаривал по-дружески, не поленился прочесть какие-то мои рассказики и высказал вполне адекватные мысли. Но прозвенит звонок — и все, начинается драма в жанре «пендык котенку». Крик, безумное красное лицо, истерика.
— Ваши родители говорят, что вы гуманитарий, так как стесняются слова «идиот»!
Бедную Верку Ильинскую, которую дома нещадно гнобили за плохие оценки, он застращал до того, что она просто заболела нервами — целыми днями рыдала, температурила, боялась идти в школу, а то там «Дмитрий вызовет к доске».
Нервное расстройство — недуг заразный. Подхватила от учителя, воздушно-капельным путем.
Дмитрия Николаевича куда-то «подвинули» из нашей школы после того, как он дал пенделя Яне Поплавской.
Славная наша «Красная Шапочка» с малых лет снималась на всю катушку или работала на озвучке. И вот бедную крошку угораздило «с устатку» задремать на физике. После неудачных попыток разбудить начинающую звезду Дмитрий Николаевич, точнее, его раздрызганные нервы, не выдержали. Он подскочил к спящей ученице, схватил за шиворот и просто швырнул в сторону двери, напутствовав коленкой, то есть попросту говоря, дав несчастному ребенку пендель, поджопник.
Вышибая своим, тогда еще совсем щуплым, телом тяжелую деревянную дверь, Янка сонно пробормотала:
— Во идиот…
И ушла.
Секунд через пять до педагога дошло, что его обозвали.
— Ах, идиот! — завизжал несчастный, подпрыгнул на высоту собственного роста и пошел крушить все на своем пути, кидать об пол массивные деревянные транспортиры, колбы и амперметры.
Звонок его несколько отрезвил. И как-то постепенно он куда-то девался из школы.
Мы с Лешей Ясуловичем рассказали при случае эту историю Наташе Грамматиковой, жене Владимира Александровича, маме нашего друга Егора.
— Все ясно, — своим спокойным красивым голосом рассудила Наташа. — У этого физика какие-то задетые творческие амбиции. Может, хотел стать актером или что-то такое, но не вышло. В двенадцатой французской такая же химичка есть — ненавидит детей из артистических семей, целенаправленно сживает со свету моих мальчиков, Анечку Рыбникову и Егора Михалкова.
Много позже выяснилось, что это правда, бедняга пытался поступить в какой-то творческий вуз, но потерпел фиаско, подался в учителя, и вот вам результат…
А еще позже дошли слухи, что он получил инвалидность по «дурке» и уехал жить «на травку».
Бывают ли вообще люди, которые сознательно хотят стать учителями? Мечтают? Ночей не спят?
«Нет, в этой стране жить нельзя, — часто повторяла моя мама. — Отсюда надо бежать. Если бы я была помоложе, я бы горы свернула! Я бы непременно нашла способ уехать!»
«В этой стране жить нельзя!»
Имела ли она в виду очереди в магазинах или интуитивно связывала невозможность жизни с убитыми принцем и принцессами, по причине мученической кончины которых у нас действительно вряд ли что-либо сможет по-настоящему наладиться?.. Во всяком случае, в обозримом будущем.
Прежде чем превратиться в Сумасшедшую Рыжую Старуху, Сирота, она же меньшая, поздний ребенок, девочка без щенка, прежде чем превратиться в старуху, совсем ненадолго превращается в стриженую девушку в синей матросской курточке, готовится поступать в институт…
И вдова (ну, мама Сироты, так бывает), вдова начинает мероприятия по устройству Сироты в хорошие руки. Замуж.
С медучилищем мама давно распрощалась и теперь работала в иностранном деканате МАрхИ. Ее стала обуревать идея фикс выдать меня замуж за иностранца. Она таскала меня по всем экскурсиям и мероприятиям, чтобы я с кем-нибудь познакомилась. Я же вообще как-то слабо интересовалась семейной жизнью. К тому же это ведь надо как-то кого-то полюбить? А как полюбить чужого дядьку, который по-русски-то еле-еле «волочет» и не вырос в тех же заросших сорняком московских пригородах, что и ты? О чем с ним вообще разговаривать, с таким «приехалом»?
Однажды на экскурсии в Переславль-Залесский я подружилась с французским аспирантом по имени, кажется, Филипп. Ну конечно, как еще могут звать француза? Если в компании французов вообще нет ни одного Филиппа, то это никакие не французы. На этого Филиппа, похоже, целая охота была, в матримониальном смысле, и подружились мы именно потому, что у меня просто на лице было написано — как жених он меня не интересует категорически. Хороший парень, на гнома похож — маленький и с длинным красным носом. Настоящий завидный жених! Стеснялся все время и нахваливал мое французское произношение.
Наибольшим расположением моей мамы пользовался некий архитектор из Каира, какой-то там Али Галеб Ахмед… Словом, Ибн-Хаттаб. Единственное, что в нем было, по моему мнению, интересного, так это ученое звание — «доктор философии в архитектуре». Маме он очень нравился, потому что из хорошей семьи, архитекторской династии и говорит на пяти языках.
Меня позвали в гости, друзья собираются, много народа, в чьей-то пустой, без родителей, квартире, будем пить вино и читать стихи. Все кругом пишут стихи, все! Я собираюсь, предвкушаю наши посиделки, и тут выясняется, что сейчас придет этот Ибн-Хаттаб.
Короткая перепалка с мамой, и вот стол накрыт, звонок в дверь, входит пожилой (лет тридцати пяти, ну а мне-то семнадцать), похожий на верблюда господин, долговязый и занудный.
Главное, видно, что человек хороший, книжный червь, «ботаник», как сказали бы теперь. «Ботаник» и наверняка маменькин сынок. Такая арабская мама в белом платке. Как раз то, что мне надо. Скучаю я без нее очень.
Мне и своей мамы хватает — выше крыши.
Хороший человек этот Ибн-Хаттаб, но шансов не имеет никаких. Не проходит он у меня. Замуж за него не пойду даже чтобы маму порадовать. Пьем чай, я сижу как на иголках, но стараюсь вести светскую беседу.
То и дело ловлю на себе его подозрительные взгляды.
— Она похожа на еврейку, — вдруг недовольно говорит арабский архитектор.
— Еще бы, — невоспитанно говорю я. И собираюсь продолжить: «Мой папа — еврей из Гомеля».
Но мама, светски улыбаясь, показывает мне кулак из-под стола.
И все в таком духе. Маме все хотелось куда-то меня подевать, сбагрить, даже когда я выросла. Я поняла это потом, позже, когда, обсуждая свою приятельницу с неженатым сыном, она сказала:
— Конечно, если бы Сашенька женился, Ниночке стало бы легче. Она бы смогла завести роман…
Если бы Сашенька женился, то Ниночка день-деньской таскала бы им продукты и готовила бы обеды из пяти блюд.
Разные бывают у мам представления о счастье.
«Мамы разные нужны, мамы разные важны», — как сказал поэт.
И вот мы сидим, обедаем, мама то и дело украдкой шипит на меня, чтобы я была полюбезнее с Ибн-Хаттабом, он расписывает, что в прошлом году работал во Франции, теперь вот на год едет в Италию, и вообще, будет жить в той стране, которую выберет его супруга.
Мама смотрит на меня со значением…
Вот эта тягомотина заканчивается, «ах, как было приятно, приходите еще, мы так рады, Ксюша с удовольствием сходит с вами на симфонический концерт», и я несусь со всех ног на Арбат, где все уже собрались в квартире в переулочке. Дом стоит торцом, ориентир — огромный линялый плакат про три дружных советских сословия — дядька в кепке с кувалдой, тетя в косынке с пучком колосьев и очкастый чудик с тубусом.
Это был еще старый Арбат, до реконструкции…
Когда же, наконец, мне перестанут тыкать моей какой-то якобы молодостью?!
Ну, молодым автором меня может назвать только критик из городских сумасшедших — тридцать пьес поставлено, опубликовано, переведено и тыры-пыры… Но и вообще, «по жизни», я давно уже не считаю себя молодой, потому что помню деревянные особнячки с палисадниками на месте нынешнего Олимпийского проспекта и старый, с трамвайными рельсами, «доперестроечный» Арбат.
Да что Арбат!
Два раза, всего только два, но все же, я видела на улице Краснопролетарская живую лошадь с телегой, груженной бутылками с кефиром в железных секциях.
Я помню, как каждую осень, в конце октября танки шли на репетицию парада, сворачивали на Каретный ряд, царапая добела асфальт гусеницами.
А район Солянки и Хитровки я помню еще обитаемым, населенным людьми, а не офисами. И в этих переулках по вечерам было так тихо, что, шагая в гости по Подколокольному или Мало-Ивановскому, можно было крикнуть в раскрытое окошко второго этажа: «Колька, ставь чайник!»
А все детство и юность в Москве ломали старые дома, бульдозерами с чугунным шаром на тросе. Шар назывался бабкой. Она так раскачивалась, раскачивалась, как-то неуклюже, даже нерешительно, и била в стену, выбивая из старенького домика пыль, словно из какой-то гардины… Пыль от штукатурки, как туман, и из этого тумана — искалеченный домик, раскуроченной комнатой наружу, выгоревшие обои, след умывальника…