Учебник рисования - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Юлия Мерцалова, истерзанная обидой, когда ей случалось совершать то, что впоследствии привело к трагическим последствиям, оправдывала себя тем, что поставлена в условия, когда не может поступить иначе, что, если сама она не будет заботиться о себе, сама не станет рассчитывать своей стратегии, — за нее этого никто не сделает.
И тяжелое мрачное чувство, связывавшее этих людей, чувство, которое они сами именовали страстью и которое было соткано из многих неправд и многих мелких зол, постепенно стало руководить ими — вытесняя все иные чувства.
И так каждый, совершая незначительный поступок, мелкую уступку, соглашался с тем, что зла довольно в мире, от лишней капли его не станет больше, зло неизбежно — и постепенно оно действительно стало неизбежно.
XIIIА то, что небольшое количество постепенно делается изрядным, можно легко проследить на примере одного гастрономического казуса. Так, на официальном приеме в Америке, данном в честь российского просветителя, борца со славянским варварством, Борис Кириллович Кузин на практике должен был решить дилемму — что важнее: закуска или обед? Кузина усадили за низкий столик, подали коктейль — что-то мутное налито в рюмку, сверху вишенка на палочке. Всякий славянский гость рано или поздно сталкивается с таким испытанием, пришлось пройти через это и Борису Кирилловичу.
Коктейль — это, конечно, неплохо, но где же, спрашивается, нормальная еда? Колбаса где, сосиски? Сами, небось, на диете сидят, а мы должны страдать. В Германии чем хорошо: ставят перед тобой большую тарелку с колбасой и — веселись, душа! Коктейль, понимаешь, дали, расщедрились! Что, вишенкой на палочке прикажете питаться? Борис Кириллович съел вишенку. Второй вишенки не было, но на столе стояло небольшое блюдо с сухим картофелем, под названием чипсы, вроде тех, что в Москве продают на вокзалах. Да, сэкономили на гостях. Пакетик сухой картошки дали — так они не разорятся. Однако обстоятельства таковы, что выбирать не приходится, надо как-то питаться. Оставалась, конечно, возможность — уйти из гостей и самостоятельно сходить в ресторан. Такую возможность Кузин принципиально не рассматривал.
Чувствую, кормить не будут, мрачно подытожил наблюдения Борис Кириллович и навалился на чипсы. Некоторое время был слышен только хруст сухого картофеля. Американец, подняв брови, наблюдал, как блюдо пустеет. Обыкновенно человек, выпивающий коктейль в баре, берет с блюдца один-другой ломтик, но чтобы так упорно питаться? Американец и сам подумал, не взять ли ему хрустящего картофеля, но поспеть за Кузиным было трудно. Кажется, еще маленький кусочек остался? Цоп — вот и нет кусочка. — Может быть, — недоуменно спросил американец, — заказать еще чипсов? — Да, неплохо бы еще тарелочку. — Извольте. — Принесли еще чипсов, официант внимательно поглядел на гостя: не дав тарелке коснуться стола, Кузин отправил пригоршню чипсов в рот, а тарелку придержал рукой, чтобы была недалеко. Любят, видать, картофель эти русские. Опустела и новая тарелка. — Вам, я вижу, нравятся чипсы, — сказал американец, — может быть, еще немного? — Неплохая идея, не откажусь. — Подали третью перемену чипсов. И это блюдо было уничтожено. — Предлагаю перейти к столу, — растерянно сказал американец, недоумевая, что должен делать хороший хозяин: заказать ли в четвертый раз чипсы — или воздержаться?
И тут подали обед, рассказывал Борис Кириллович товарищам по партиям, лобстеры всякие, кальмары, телятина в горшочке! Роскошная жратва, а есть тяжело, не рассчитал силы, ошибся! Телятину попробовал, а лобстер уже не пошел. Все чипсы эти проклятые!
От искусства гастрономии рукой подать до искусства большого — и здесь философия коллаборационизма размещала вещи и ценности ровно в таком же порядке. Если кто-нибудь и сомневался, что отдельное произведение хорошо, то большое количество произведений одинакового качества уже убеждало. Можно было считать, что отдельный коллекционер и совершил небольшую ошибку, заплатив за бессмысленную поделку, — но если эту же ошибку совершили тысячи, ошибка становилась правдой. Не могут все ошибиться, думали именно эти самые все, которые как раз и ошибались. И коль скоро критерием подлинности искусства в обществе стала его стоимость, можно было утверждать, что много мелких ошибок обернулись утверждением закона — или (если кому-то современное искусство не по душе) что много мелких обманов обернулись большим враньем.
XIVЧернобородый Леонид Голенищев говорил:
— Современное искусство непобедимо. В него уже вложено столько денег, что оно просто не может упасть в цене. Назовите хоть один пример, чтобы искусство дешевело. Нет такого примера! Не дешевеет искусство, только становится дороже и дороже. За последние годы удесятерилась цена. Видите — вот перед вами клякса, это Джаспер Джонс поставил кляксу, и она теперь стоит состояние; а вот плевки Ле Жикизду (у мастера был период, когда он набирал в рот липкие вещества и плевался в холсты) — эти произведения стоят уже дороже, чем Тициан! И то ли еще будет! Мы не можем проиграть. Мы каждый день движемся вперед.
И шли вперед. От деятеля искусства требовалось одно — но непременное — условие: присягнуть на верность некоему обобщенному продукту «современное искусство» и отказаться от так называемых национальных культурных традиций, исторически связанных с отсталым социальным строем. Казалось бы, это весьма простая препозиция, если согласиться с тем, что «современное искусство» не воплощает никакой отдельной культуры, никакого конкретного порядка — но прогресс вообще, свободу в целом. А вдруг не так? И появлялись английские, русские, китайские авангардисты — неразличимые, как подштанники в универмаге, — и все вместе они демонстрировали торжество обобщенного «современного искусства»; но было ли это современное искусство наднациональным, надкультурным, руководствовалось ли оно только понятием прогресса? А если да, то кто направлял прогресс?
Когда посетитель заходил в Музей современного искусства, он бывал подавлен пестротой и обилием дерзаний. Каждая вещь, сама по себе, могла быть пустой — вместе они приобретали силу. Слово шамана ничего не значит, взятое в отдельности, — но совокупно с верой племени в этого шамана оно значит многое. Эта совокупность (слово шамана, энтузиазм племени и агрессивность в отношении чужого) — какой характер она носит?
Состояние в искусстве, истории, политике, повседневной жизни было сродни тому впечатлению, которое производит на посетителя универмаг готового платья. Много разноцветных платьев повешено в ряд, и все вместе они производят впечатление роскоши и изобилия. Если снять любое из них с вешалки оно окажется незатейливым, скорее всего — дрянным, и цвет его будет не особенно выразительным. Но никто и ни за что, глядя на пестрые ряды платьев, не поверит, что продукция универмага — плохая. Так и состояние большой империи представлялось роскошным и заманчивым, и ее мораль и право выглядели образцом морали и права, достижения культуры и экономики ошеломляли. Но если взять отдельный пример: резню в Рачаке, голод в Индонезии, инсталляции из фекалий, адюльтер с секретаршей или махинации с нефтяными скважинами, то можно усомниться и в большом целом. И задача философии коллаборационизма состояла в том, чтобы в целом (то есть в самом порядке вещей) сомнения не было. Иначе говоря, проблема данной философской системы (как и многих иных доктрин) состояла в нахождении равновесия меж частью и целым. Парадоксальным образом идейный коллаборационист стоит именно за частное — но, в целях сохранения этого частного, обязан отстаивать целое.
Впрочем, в жизни это устраивается легко: Белла Левкоева, например, в универмаги готового платья не хаживала, соответственно и разочарования в универмаге не испытывала — универмаги она скорее любила, поскольку крупная сеть этих больших нелепых магазинов принадлежала ее супругу — Тофику Мухаммедовичу Левкоеву.
XVТак новая империя наливалась силой день ото дня. И каждый нес на алтарь могущества либеральной империи маленькое вранье, и вместе складывали большую правду. И Борис Кузин, выступая параллельно на собрании Партии прорыва и в кулуарах Единой партии Отечества, призывал членов обеих партий к одному и тому же — к миру и либеральности. Тезисы и антитезисы ушедшего века были забыты — а синтез сплотил всех. На обоих заседаниях Кузин процитировал один и тот же стих, словно заговаривая будущее:
— Я славлю мира торжество,Довольство и достаток.Создать приятней одного,Чем истребить десяток!
Кого-то в зале, может быть, и защемило неприятное соображение, что довольство и достаток одного, по всей вероятности, именно связаны с истреблением десятка, но одернул себя этот кто-то. Да что, сказал он себе, больше всех мне надо, что ли? Нашелся, тем не менее, среди партийцев человек, коему надо было больше иных. То был бывший редактор «Европейского вестника», небезызвестный в столице Виктор Чириков. Нимало не стесняясь произведенным эффектом, он шумно поднялся со стула, взмахнул нетрезвой рукой, привлекая внимание. Оратор и публика взглянули на него и были неприятно поражены переменой в облике известного весельчака и балагура. Некогда Чириков пользовался славой остряка, тамады и обаятельного человека — давно прошли те времена. Оставивший пост редактора сборника (а проще говоря, уволенный собранием директоров за поведение непотребное) Виктор Чириков говорил отныне, что он свободный поэт. И видом своим он подтверждал это утверждение. Рассказывали про него, что он слагал вирши и пил, но что он пьяный является на собрания, решающие судьбы страны, — про это не говорили еще. Кузин был шокирован видом былого знакомца — никто сегодня не рискнул бы Чирикова причислить к интеллигентам: мятый и нечесаный, новоявленный поэт видом своим пугал. По всей видимости, кто-то уверил Чирикова, что поэт должен пить и хулиганить, вот он и старался.