Ветер богов - Богдан Сушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еву это странное объяснение не ошарашило. За годы знакомства с Верховным судьей нации[26] ей приходилось выслушивать и не такие суждения. Это великое счастье нации, считала Браун, что она не имеет права знать, каким бывает кумир, когда ему не приходится играть ни перед своими отражениями в комнате зеркал в «Бергхофе», ни перед ликующей толпой очередного сборища бессловесных почитателей — верноподанных на одном из стадионов Берлина или Мюнхена.
— Я сообщу обоим фельдмаршалам — Рундштедту и Роммелю, — что через двадцать минут вы примете их в своем рабочем кабинете. — Произнося это, Ева инстинктивно приблизилась к Адольфу почти вплотную, и лишь бесчувственный взгляд застывших, словно два комка вчерашнего студня, глаз заставил ее придержать потянувшуюся к его щеке руку.
Когда этот человек — при упоминании о котором половина мира трепещет от страха, а половина от негодования — далеко от нее и Ева узнает о его решениях и его жизни из сообщений газет и радио, она всегда тайно гордится им. Когда же он рядом — так же искренне и так же беззаветно жалеет его. И тоже тайно.
— Я приму их через сорок пять минут, — несколько высокомерно утвердился в своем окончательном решении фюрер Великогерманского рейха.
Ева повинно склонила голову и снисходительно улыбнулась. Конечно же, все должно происходить так, как решит сам фюрер. Кто осмелится усомниться в этом?
Адольф не заметил, как взгляд его оказался увлеченным походкой женщины — плавными движениями ее луноподобных бедер, грациозностью по-девичьи сохранившегося стана… Он вдруг почувствовал величайшее облегчение от уверенности, что эта женщина все еще принадлежит именно ему. Что только он сумел завоевать право безраздельно владеть этим «белокурым баварским чудовищем».
Он понимал, что сейчас в нем заговорило плебейское самодовольство, и все же не мог отказать себе в нем. За те несколько секунд, пока Ева не спеша, с чувством естественного превосходства над всем, что окружало ее, — однодневным и суетным, пересекала большой зал, Гитлер почувствовал и пожалел, что рядом нет еще кого-либо, кто способен был бы видеть Еву и черно позавидовать ему. Он даже не стал бы упрекать его за это: тут действительно было чему завидовать.
Но вот фигура женщины растворилась за дверным сумраком, развеявшись, словно эйфорическое видение юности. Повернувшись к окну, к виду на гору Унтерсберг, с ее потускневшей под наплывшими тучами вершиной, фюрер тем самым вернулся к политической возне сумбурной военной действительности.
Англия, черт бы ее побрал. Чем бы ни завершились эти слегка затянувшиеся «общеевропейские маневры», ни враги, ни почитатели не простят ему одного-единственного — конфликта с Англией. Конечно же, нужно было обойтись без стычки с этой прародительницей европейской цивилизации. Но каким образом? Ведь любой успех Германии, любая ее победа — в Европе ли, Африке рассматривались за Ла-Маншем как очередной вызов.
«Не я виноват, что оказался в такой же ситуации, в какой в свое время оказался Александр Македонский. Для того чтобы утвердиться в тогдашнем мире, ему следовало сокрушить кичившуюся своим могуществом и эллинством Грецию. Но как сбивать мечом эллинскую спесь с Греции полководцу, вершиной мечтаний которого было признание его, дикого македонянина, полноправным чистокровным эллином? И не только его — всех македонцев, каждого воина его фаланги». Гитлер вдруг поймал себя на том, что, глядя на вершину гор, произносит речь с такой пылкостью, словно перед ним огромное онемевшее сборище диких германцев, все еще не решившихся сокрушить империю англосаксов.
— Да, я стремился к этим родственным нам, мудрым, цивилизованным народам, — уже не стеснялся нечаянной имитации тронной речи вождя. — И, видит Бог, не моя вина в том, что завтра наши армии сойдутся в такой схватке, после которой битва при Ватерлоо покажется историкам невинным развлечением, играми двух истосковавшихся по войне полководцев. Видит Бог…
Однако Бог, как всегда, видел только то, что видел. И по разные стороны Ла-Манша эти его «Божественные видения» тоже виделись по-разному. Но даже опостылевший всему миру Черчилль, с его дешевыми репортерскими замашками и прирожденной журналистской лживостью, не сможет опровергнуть и оплевать ту простую истину, что в свое время он, фюрер Германии, не раз обращался еще к премьер-министру Великобритании Болдуину, этому зажравшемуся, до предела обленившемуся буржуа, с предложением встретиться, договориться и заключить такое соглашение, которое стало бы потом основой их вечного мира.
И что же в ответ? На все предложения фон Риббентропа, подавая которые, министр иностранных дел не скрывал и «самого большого желания всей жизни германского канцлера», англичане отвечали политической жвачкой. Именно жвачкой. Болдуин то предлагал встретиться на озерах в районе Кемберленда, то на корабле у побережья Англии; то вдруг начинал сомневаться, соответствует ли дух такой встречи духу политического момента.
Гитлер знал о яростном пристрастии Болдуина к вечерним пасьянсам. Но не желал, чтобы ставкой становились его политическая воля и его авторитет. А ведь в те времена от Англии требовалось немногое — позволить Германии свободно действовать на востоке, противопоставив всю свою военную и политическую мощь варварскому натиску коммунизма. Только-то и всего.
«Это произойдет завтра! — вновь ворвался в сознание фюрера неукротимый голос, вещающий словами Провидения. — Они жаждут этого сражения, и оно произойдет.
Но предречь англичанам я могу то же, что когда-то предрек французам, — обессиленно добавил от себя Гитлер. — Их натиск приведет к тому, что Европа утонет в море крови и слез. А на смену европейской культуре, история которой, оплодотворенная античностью, — «оплодотворенная античностью», вновь восхитился Гитлер некогда удачно найденной образности, — насчитывает без малого два с половиной тысячелетия, придет самое свирепое варварство всех времен[27]. Так оно и случится, когда по телам миллионов германцев и англичан пройдутся сапоги большевистских азиатов».
Гитлер содрогнулся и оглянулся на дверь. Ему вдруг захотелось, чтобы в проеме опять появилась пленительная фигура Евы Браун, его «белокурого баварского чудовища».
— Только бы не напоминала мне больше ни о Роммеле, ни о Рундштедте, — ревниво пробормотал он вслух. — Я вообще запрещу кому бы то ни было обращаться к ней.
30
Проснувшись на рассвете, Скорцени решил пройтись по берегу озера. Все гости князя разъехались еще вчера, только Скорцени, Фройнштаг и Родлю предстояло покинуть это мрачноватое пристанище итальянского Дракулы сегодня, сразу же после завтрака. Вместе с Боргезе они возвращались на Лигурийское побережье, на базу «Икс-флотилии».
Штурмбаннфюрер бесцельно брел по тропинке, ведущей к перевалу, за которым скрывалась небольшая горная деревушка, за-селеннная итальянскими австрийцами. Достигать этого перевала ему не хотелось так же, как и возвращаться к вилле. В нем витал дух скитальца.
Пройдя между невысокими, поросшими мхом скалами, штурмбаннфюрер оказался в извилистом распадке, по дну которого сочился медлительный, немыслимо чистый ручеек, образующий на корневищах древних сосен бесшумные карликовые водопады. Места здесь казались дикими, совершенно не тронутыми ни войной, ни вообще цивилизацией. И звено пролетевших с юга на север бомбардировщиков тоже не имело к ним никакого отношения, поскольку принадлежало к иному миру.
Пройдя вниз по течению ручейка, он спустился на песчаную отмель и увидел, что к его пристанищу приближается весельный плот. Да, это был настоящий большой плот с двумя парами огромных весел и деревянной хижиной посредине.
«Плот с хижиной посреди горного озера — вот все, что тебе нужно для того, чтобы дождаться старости», — совершенно искренне объяснил себе Скорцени.
— Господин штурмбаннфюрер! — неожиданно раздался веселый, беззаботный голос княгини Сардони. — Руки вверх и сдавайтесь! — Улыбаясь, девушка проследила, как Скорцени замер от удивления, и смилостивилась: — Ладно, руки можете не поднимать, ваша лень общеизвестна. Однако сдаваться все равно придется.
Веслами орудовали два курсанта-смертника. Подогнав плот к отмели, они вопросительно взглянули на княгиню.
— Вы ведь не обидитесь, если посоветую вам вернуться в казарму по тропинке? — осчастливила их Мария-Виктория признательной улыбкой.
Смертники-итальянцы кротко поблагодарили ее и, оставив весла, сошли на берег. Скорцени обратил внимание, что они даже не улыбнулись, не попытались пошутить с девушкой. На их поведении уже лежала печать обреченности, печать смерти. Правда, уходя, они оглядывались на эсэсовца, которому предстояло оставаться наедине с прекрасной графиней Стефанией Ломбези, — как она представилась командиру их группы, выпрашивая право на плот, использовавшийся «коммандос-торпедами» для отработки погружения в воду, — однако во взглядах их уже не чувствовалось ни озорства, ни обычной мужской зависти. Ничего, кроме безысходной евнушеской тоски.