Alma Matrix или Служение игумена Траяна - Александр Кукушкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы несправедливы, отец проректор. Следует воспринимать мир Дебюсси как мир, ожидающий того, чтобы его увидели. Пускай там нет человека, но нет только пока, человек может легко появиться в нем. Если хотите, это мир до человека, но «до» еще не означает «без»… Слушайте, слушайте, «Терраса, освященная лунным светом». – Они на минуту замолчали, прислушиваясь к мягкой гармонии прелюдии. – Слышите? – почти шепотом спросил Фирсов. – Как будто издалека доносится танец. Да-да, это всего лишь штрих к общей картине лунной ночи, но ведь он есть. А значит, там вдалеке есть праздник, есть люди, и эта терраса – часть их мира, человеческого мира. Это не пантеизм… Это Франция…
Траян расхохотался над франкофильством коллеги. Отец Владимир нисколько не обиделся, подождал, пока игумен успокоится, и заявил, в очередной раз резко меняя тему:
– Давно хотел вам сказать, что вы можете стать родоначальником нового монашества.
– Нового? Которое не молится, не поститься и не кается?
– Вы не похожи на человека, который сильно переживает по этому поводу, – поддел Траяна Фирсов.
– Но я и не хочу, чтобы таких, как я, становилось много.
– Напротив, отец Траян, напротив. Вы не плохой монах, просто вы монах, живущий не по уставу Василия Великого, как все в нашей Церкви. Вы не базилианин, понимаете? Это у базилиан главным является аскеза, молитвенное делание и все такое. Но разве все монахи должны быть одинаковыми? Посмотрите, сколько у католиков различных орденов и уставов.
– Отличный, батюшка, пример. Вот у них монашество и вымерло. Посмотрите хоть на своих любимых французов.
– Да, но ведь у нас есть базилиане, у нас монашество не вымрет никогда. Они будут свято хранить идеал идеалов, а того, кто посягнет на него, сожгут на костре живьем, если только посягающие не будут признаны Церковью как альтернативный путь. Вас, например, можно смело сжигать – притворяетесь базилианином, но все улики, доказывающие то, что вы живете не исключительно жизнью духа, налицо.
– Ну-ка.
– О, тут все очень просто, – отец Владимир с удовольствием приготовился объяснять. – Вот вам пример из Библии. Посмотрим на богоизбранный народ, на Израиль, вы знаете, я не равнодушен к своим предкам. До тех пор, пока они жили Богом, только о Нем думали, только к Нему стремились, что они сделали для мировой культуры? Ни-че-го. Абсолютно ничего, ноль. Ни живописи, ни музыки, ни науки, ни государственного строительства, просто ничего. Это и понятно, ведь когда все мысли устремлены к Богу, на мир просто не остается времени, душевных сил и элементарного желания. Но как только они потеряли Бога из виду, voilа. Освободилось много душевной энергии, и у них появились и писатели, и художники, и ученые, все появилось. Они стали вполне нормальным, обыкновенным народом. Я к чему. Если народ или отдельный человек из народа живет интенсивной духовной жизнью, у него не остается времени на жизнь душевную, на культуру. Но если человек развит культурно, если он живо откликается на искусство – то у него не слишком насыщенная духовная жизнь.
– Как у меня.
– Да, как у вас. Для молитвенника вы слишком образованы, слишком любите музыку, живопись, литературу, вообще мир, созданный человеком.
– И вы хотите, чтобы таких, как я, стало больше.
– А вы не хотите?
– Не уверен.
– Просто вам нравится быть исключением.
– Очень может, что так оно и есть! За неповторимого Траяна! – Траян поднял бокал.
– Бойтесь, отец проректор, на почве исключительности легко вырастает деревце гордости.
– Не волнуйтесь напрасно, я действительно слишком хорошо образован, чтобы в своих литературных потугах увидеть повод для гордости. Это будет чахлое деревце.
– Лучшее оружие против гордости – тщеславие. Вместо того, чтобы писать стихи для себя, а читать их только мне, вы лучше бы книгу издали, – заметил Фирсов подливая себе коньяка. – Рукоплескания заставят вас отвернуться от зеркала, что скажете?
– Ничего-то вы, отец проректор, не смыслите в аскетике. Тщеславие не может победить гордость, оно слабее, а гордость напротив может победить тщеславие довольно легко. Но вы предлагаете мне публичность вовсе не для того, признайтесь, чтобы я наслаждался овациями, вы хотите увидеть летящие в меня помидоры.
– Признаюсь, уговорили.
– Хорошо.
– Что именно?
– Я согласен на всеобщее поругание и готов встать у столба позора. Но это будут не стихи… Это будет пьеса. Я написал пьесу, причем про любовь.
– Кризис среднего возраста, – быстро отреагировал Фирсов с интонацией психоаналитика.
– Спасибо, что поняли и поддержали.
– В любое время, батюшка… А что за пьеса?
– Это не совсем пьеса, поскольку в ней нет ничего драматургического… Этот текст больше о языке, чем о характерах. Но поскольку, я подумал, язык живет не сам в себе, а через проговаривание нами, то без героев нельзя было обойтись. Так что их там целых двое. Зато я попытался сделать так, чтобы у них не было цели, мотива, тайного желания, которое побуждало бы их к действиям, побуждало бы их говорить, достигать результата с помощью слов. У них нет второго дна.
– Умеете заинтриговать.
– Дело не в этом, а в том, что я сам не понял, о чем написал. В тексте, как мне видится, вообще не оказалось психологических ситуаций, а только ситуации языковые. И вроде бы удалось уйти от поступков, персонажей, интриг и сюжета, от драматизма. Герои – как генераторы языка, они живут в процессе самовоспроизводства языка, – Траян пожал плечами, – как-то так.
– Вы лучше скажите, что там происходит.
– Да ничего там не происходит, в том и смысл. Я скинул ее вам на электронную почту.
Фирсов встал и направился к компьютеру. Траян поднял пульт управления и увеличил громкость проигрывателя. «Фейерверк», последняя фортепианная прелюдия Дебюсси, заполнил кабинет проректора по научной работе летящими разрывающимися ракетами и веселым оживлением. Отец Владимир открыл пьесу коллеги и пробежал глазами первые строчки: «Лестничная площадка. Он закрывает дверь в свою квартиру. Она курит пролетом выше. Он собирается вызвать лифт и видит её». Фирсов покачал головой и отправился обратно к камину. «Фейерверк» потух, раздались пряные звуки «Прелюда к послеполуденному отдыху фавна», и Траян убрал громкость.
Фирсов долил коньяка игумену и себе, пригубил и хитро прищурился:
– Знаете, батюшка, а ведь я единственный человек во всей Академии, кто действительно знает вас. Конечно, знание это не полно, и знаю я только то, что позволили мне знать о вас вы сами, но другие не знают и этого. Для всех вы великий и ужасный проректор по воспитательной работе, гений отчислений и виртуоз по взятию объяснительных. Машина, злой и слепой рок, бездушное орудие судьбы. Если я решу рассказать кому-нибудь о том, что вы пишите любовные стихи и пьесы, меня поднимут на смех и положат в изолятор до приезда московских светил психиатрии…
Траян улыбнулся.
– Я знаю о вас многое, но не всё… Как вы это делаете?
– Что я делаю? – Траян сделал вид, что не понял.
– Отчисляете, конечно. Как вы это делаете? Послушайте, ведь ваш последний отчисленный, нахальный сын секретаря епархии, – это просто шедеврально. Это даже нельзя поместить в учебник, настолько все филигранно и неповторимо. Скажите, как? Известны действительно выдающиеся проректоры по воспитательной работе, но ведь все они искренне восхищаются вами и недоумевают, что же за хитрый метод изобрели вы, который работает без сбоя.
– Да… – сказал Траян, – нет. Нет никакого метода.
– Я слышал, что вы отказались читать лекции на эту тему где-то у католиков.
– В Ватикан меня звали.
– Студенты уверены, что вы – порождение геенны.
– Точно, – рассмеялся Траян, – что я бес во плоти. Мне передавали историю, будто один семинарист взялся за меня молиться, и каждый день вычитывал Псалтирь, ставил свечки и подавал записки на проскомидию. А через месяц сломал ногу, поскользнувшись на паперти Успенского собора, и вынужден был взять академический отпуск.
– Это правда? – спросил Фирсов.
– Про ногу – действительно правда, я сам его помню. А остальное – кто знает. Но я не против подобных слухов, поломанные ноги мне на руку.
Фирсов улыбался и молчал. Траян тоже молчал. Они смотрели друг на друга с минуту, пока Фирсов не воскликнул:
– Ну же, батюшка! В чем ваша тайна?
Траян сделал большой глоток, поставил стакан на столик и тихо сказал:
– Тайна… – он сделал паузу, словно в последний момент передумал говорить. Потом собрался и продолжил. – Понимаете, тайна очень проста. Все это время я отчислял одного и того же студента.
– Простите?
– Я отчислял одного и того же студента. Себя самого. Все это время я отчислял себя самого. Потому мне так легко это и дается… Видите ли, я каждый день и час, непрестанно и упорно думаю над тем, как обмануть инспекцию и совершить беззаконие. Представляете? Я чувствую точно так, как чувствует семинарист, думаю, как он, стремлюсь к тому, к чему стремится он. Я сам у себя в голове много раз нарушал распорядок, я видел, как я обманываю дежурного помощника, как опаздываю на богослужение и придумываю красивое оправдание, как смотрю фильм после отбоя, как прячусь в изолятор от грядущего зачета… Я все это сделал сам, продумал все сам, а потом сам себя поймал. Весь секрет.