Божий Дом - Сэмуэль Шэм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он опять отвернулся к окну, а я задумался о нем: его жизнь началась с обета не быть таким же бесчувственным, как его собственный отец, но вот, как и Джо, Легго стал жертвой собственного успеха, пролизал путь наверх и стал холодным настолько, что его сын вынужден ходить к психиатру и в тоске мечтать заменить своего ледяного отца его теплым отцом, своим дедушкой. Легго истратил жизнь в надежде на этот электрифицированный момент прогибания гнусной болезни перед гением медицины. Он жил ради этого электричества и этих апплодисментов, которых он так и не получил от отца. Он превратился в своеобразный Генератор Ван Дер Графа Божьего Дома, думая, что именно таким его любят интерны.
— Ты знаешь, Рой, в городской больнице интерны любили меня. И во всех прежних, ты понимаешь, во всех прежних больницах, меня любили. У нас были общие радости, но здесь, в Доме...
— Сэр?
— Ты знаешь, почему они меня не любят?
— Возможно, дело в вашем отношении к терапии, особенно в отношении гомеров.
— К чему?
— Хронически больным, слабоумным инвалидам, очень старым пациентам из богаделен. Ваш подход, сдается мне, «чем больше делаешь, тем лучше им становится».
— Именно. Они больны и, видит Бог, мы их будем лечить. Агрессивно, объективно и никогда не сдаваясь.
— Именно. А меня научили, что ничего не делать для них — делать все. Чем больше делаешь, тем хуже они становятся.
— Что?! Кто тебя этому научил?
— Толстяк.
При упоминании этого имени, его брови насупились. Он сказал: «Но, конечно же, ты ему не поверил. Не так ли?»
— Hу, сначала мне и правда показалось, что это безумие, но потом я попробовал и, к моему удивлению, это сработало. А когда я попробовал лечить так, как вы, как Джо, у них начались немыслимые осложнения. Я все еще не уверен, но, кажется, в чем-то Толстяк прав. Он совсем не дурак, сэр.
— Я не понимаю. Толстяк научил тебя тому, что не предоставлять лечение — самое важное твое дело?
— Толстяк сказал, что в этом и заключается предоставление лечения.
— Что?! Ничего не делать?
— Это уже что-то.
— Южное крыло шестого отделения — лучшее в больнице, и ты пытаешься мне сказать, что это — благодаря бездействию?
— Это и есть действие. Мы бездействуем насколько возможно, чтобы не попасться Джо.
— А размещение?
— Это уже другая история.
— Что ж, хватит историй на сегодня, — сказал Легго, потрясенный проклятием Толстяка, от которого он вроде бы избавился, сослав того в Больницу Святого Нигде. — То есть, вот откуда это безделье, о котором говорит Джо. Все эти: «НЕ ИЗМЕРЯЙ ТЕМПЕРАТУРУ И НЕ ОБНАРУЖИШЬ ЕЕ ПОВЫШЕНИЯ». Это ваш путь? Делать все, чтобы не делать ничего, так?
— Да. Святое «не навреди» с поправками.
— Не навр... Но зачем тогда доктора вообще что-то делают?
— Толстяк говорит, что для получения осложнений.
— И зачем им получать осложнения?
— Чтобы заработать денег.
Слово «деньги» как будто вывело Легго из транса и каким-то образом переключило его мысли на что-то еще. Он сказал:
— Вот еще кое-что: доктор Отто Крейнберг жалуется, что ты издеваешься над его пациентами. Ставишь им синяки, гипнотизируешь, поднимаешь их койки на опасную высоту. Он серьезный парень, наш Малыш Отто, рассматривался на Нобеля когда-то. Так что ты об этом скажешь?
— О, это был не я, это был Брюс Леви.
— Но он твой студент.
— И?
— И, черт тебя дери, ты отвечаешь за него, так же как Джо отвечает за тебя, а доктор Фишберг за нее. А я отвечаю за всех вас. Леви — твоя ответственность. Разберись с ним. Понял?
Я подумал, что лучше не спрашивать у Легго, чья ответственность он сам. Я сказал:
— Я пытался говорить с ним, сэр, но это не помогло. Леви сказал, что он не хочет, чтобы я отвечал за его действия и он будет нести ответственность за них сам.[122]
— Что?! Это полностью противоречит тому, что я сказал!
— Я знаю, сэр, но он ходит к психоаналитику и это то, что ему там говорят, а он говорит мне, — я задумался о том, что когда мы избавимся от Никсона и Агню, кто возьмет на себя ответственность за дорогое кабаре под названием Америка.
— И, значит, ты веришь всему, что говорит Толстяк.
— Не могу сказать, сэр. Я проработал интерном всего четыре месяца.
— Хорошо. Ведь если все будут думать также, терапевтов попросту не останется.
— Именно, сэр. Они будут не нужны. Толстяк говорит, что именно поэтому терепевты делают столько всего. Чтобы сохранять спрос. Иначе мы бы все стали хирургами и подиатрами. Или адвокатами.
— Чепуха. Если прав он, зачем бы нужны были люди вроде меня или других шефов? А?
— Ну, — сказал я, вспоминая истекающего кровью у меня на руках доктора Сандерса, — что нам еще остается. Мы не можем просто уйти.
— Именно, мой мальчик, именно. Мы излечиваем, ты слышишь? Излечиваем!
— За четыре месяца я не смог никого излечить. И я не знаю никого, кто бы смог. Лучшее достижение — одна ремиссия.
Повисла неприятная тишина. Легго отвернулся от окна, выдохнул, избавляясь от мыслей о Толстяке, и, довольный, как будто что-то смог доказать, посмотрел на меня:
— Доктор Сандерс умер и ты не получил разрешение на вскрытие. Почему? Он просил тебя об этом перед смертью? Даже врачи иногда бывают суеверными.
— Нет, он сказал, что я могу отправить его на вскрытие, если захочу.
— Так почему ты этого не сделал?
— Я не хотел, чтобы его тело разделывали на куски.
— Я не понимаю!
— Я слишком его любил и не хотел, чтобы его препарировали.
— А. Ты не думаешь, что я его тоже любил? Ты знаешь, что мы с Уолтером Сандерсом были приятелями. Мы были вместе интернами. Эти дни! Эти волнение и радость, проходящие через тебя! Отличный мужик. Но, тем не менее, — закончил Легго с отцовским покровительством, — как ты думаешь, сделал бы я вскрытие?
— Да, сэр, думаю, что да. Я думаю, что вы добились бы вскрытия.
— Ты прав, черт возьми. Абсолютно прав.
— Могу я кое-что добавить, сэр?
— Выкладывай.
— Уверены, что сможете это принять?
— Я бы не был там, где я сейчас, если бы не мог чего-то принять. Выкладывай.
— Именно за это интерны вас не любят».
Мы их любили, а так как я покидал южное крыло шестого отделения через неделю, чтобы начать свою работу в приемном отделении, мы решили, учитывая третью зубную щетку, единственное, что мы должны сделать — показать им нашу любовь и не где-нибудь, а в сволочном Доме. И вот мы с Чаком и нашим четырехмерным сексуальным другом Рантом, который к этому времени преследовал любую юбку, даже едва половозрелую девочку из физ. терапии, у которой было кругленькое лицо восьмилетки и пухленькое тело пятнадцатилетки, к которой он домогался, назначая физ. терапию по шесть раз на дню для своих гомеров, пытаясь ее облапать среди протезов и тренажеров, пока она пыталась учить гомеров ходить, придумывали, как показать Энджел, и Молли, и Хэйзел, и может даже еще одной большой женщине, Сельме, нашу любовь и то, как мы ценим их помощь в превращении нас в лучшую команду тернов в Доме.
Это было безумно и незаконно. В дежурке отделения, где мы не должны были находиться, я и Рант ждали остальных. Уже нетрезвый от бурбона и пива, одетый в робу Дома и парик, изображая гомера, я лежал на нижней полке, а Рант болтал о половой зрелости и подключал меня к монитору. Монитор включился, издал ПИК и зеленая линия добавила красок к освещенной красной лампой дежурке, а я подумал, что если мы добавим желтого, то Чак почувствует себя дома в Мемфисе, на перекрестке. Когда я рассказал Бэрри, что доктор Сандерс умер, она спросила: «Как ты думаешь, где он?» — и все, что я мог ответить было: «Он внутри нас всех», — и я думал о том, как его жизнь переплелась с моей, умирающей осенней бабочкой, замерзающей, умоляющей притормозить наступление зимы. Что там было в последнем письме отца?
«...Наступает зима и ты без сомнения привыкаешь к стрессу и долгим часам работы. У тебя есть прекрасная возможность изучить медицину и начать работать с людьми...»
Раздался стук в дверь, а потом еще два, что было нашим условным сигналом. И вот, в форме медсестер перед нами предстали Энджел и Молли. Я смотрел, как Громовые Бедра обняла и поцеловала Ранта. Он, казалось, засмущался. Она сказала:
— Привет, — жест в сторону Ранта. — Рант. Как там у тебя дела?
— Привет Энджи, — сказал Рант напряженно.
Энджи взяла его руку и засунула себе под юбку, заставив обнять ее мощную задницу. Рант посмотрел на Молли, прикидывая, как она отнесется к такой открытости. Молли обняла его сзади и начала целовать его шею и водить руками по его груди и животу, от грудинно-ключичного соединения до паха. Фальцетом гомера я закричал ПАМАГИ СИСТРА ПАМАГИ СИСТРА ПАМАГИ СИСТРА, и они перешли на меня. Они откинули занавески, закрывающие нижнюю полку и склонились надо мной. Их блузки были расстегнуты, и я мог лицезреть две пары потрясающих эластичных бюстов, прикрытых морем кружев. Ох, приникнуть к ним, положить туда мою заполненную горем и яростью голову, лизать их! Сосать! Один, два, три, четыре соска! Когда я попытался сделать это, они оттолкнули меня, а так как я был гомер, а ГОМЕРЫ СТРЕМЯТСЯ ВНИЗ, они решили, что меня надо связать и с энтузиазмом этим занялись.