Люди и Я - Мэтт Хейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жди здесь, — сказал я Ньютону. — Сторожи дом.
Я выбежал за дверь, проскочил парковку и, оказавшись на улице, как раз успел заметить, как неизвестный улепетывает за ближайший угол. Мужчина в джинсах и черном свитере. Даже со спины, издалека, он показался мне знакомым, но я не мог вспомнить, откуда его знаю.
Я повернул за угол, но там никого не оказалось. Просто еще одна пустынная пригородная улица, притом длинная. Слишком длинная, чтобы тот человек мог по ней убежать. Впрочем, не совсем пустынная. В мою сторону ковыляла старая женщина с продуктовой тележкой. Я остановился.
— Здравствуйте, — с улыбкой сказала она. Ее кожа была сморщенной от возраста, как бывает у представителей этого вида. (В случае с человеческим лицом старение лучше всего представить в виде карты девственного участка суши, который медленно превращается в город с длинными и запутанными улицами.)
Видимо, она меня знала.
— Здравствуйте, — ответил я.
— Как поживаете?
Я оглядывался по сторонам, пытаясь оценить возможные маршруты бегства. Если тот человек нырнул куда-нибудь между домов, он мог быть где угодно. У него имелось около двухсот очевидных вариантов.
— Все в порядке, — сказал я, — в порядке.
Мой взгляд метался по улице, но тщетно. «Кто этот человек? — думал я. — И откуда?»
В последующие дни у меня время от времени снова возникало чувство, будто за мной следят. Но самого наблюдателя я так ни разу и не заметил, что было странно и оставляло мне всего два варианта. Либо я чересчур поглупел и очеловечился, либо тот, кого я ищу, чье присутствие порой ощущаю в университетских коридорах и супермаркетах, слишком умен, чтобы попасться.
Другими словами, не человек.
Я пытался убедить себя, что это смехотворно. Я почти уговорил себя, что мой собственный ум смехотворен и я всегда был только человеком. Что я действительно профессор Эндрю Мартин, а все остальное — что-то вроде сна.
Да, я почти убедил себя.
Почти.
Как увидеть вечность
Нам потому так сладко жить, что не родимся вновь.
Эмили ДикинсонИзабель сидела с ноутбуком в гостиной. Ее друг из Америки писал блог о древней истории, и Изабель комментировала статью о Междуречье. Я смотрел на нее, как завороженный.
Луна Земли — мертвое тело без атмосферы.
Оно не умеет залечивать свои шрамы. В отличие от Земли и ее обитателей. Я поражался, как быстро лечит время на этой планете.
Я смотрел на Изабель и видел чудо. Знаю, это нелепо. Но человек (на своем скромном уровне) — это невероятное достижение с точки зрения математики.
Начать с того, что мать и отец Изабель вполне могли и не встретиться. И в любом случае шансы, что у них появится ребенок, были невелики, учитывая многочисленные перипетии, которые сопутствуют налаживанию отношений между мужчиной и женщиной.
У матери должно было созреть около ста тысяч яйцеклеток, а у отца за тот же период времени образоваться пять триллионов сперматозоидов. Но даже при столь мизерном шансе на зарождение жизни — один на пятьсот миллионов миллионов миллионов — сколько всего еще должно совпасть, чтобы на свет появился именно данный конкретный человек.
Понимаете, когда вы смотрите в лицо человеку, вы должны осознавать, какая удача привела его в мир. Изабель Мартин предшествовало сто пятьдесят тысяч поколений, и это если считать только людей. Сто пятьдесят тысяч все менее вероятных спариваний, приводивших к появлению все менее вероятного потомства. Шанс — одна квадриллионная, помноженная на один квадриллион для каждого поколения.
То есть единица, деленная на число в двадцать тысяч раз больше, чем количество атомов во Вселенной. Но даже это только начало, потому что люди существуют каких-то три миллиона земных лет, пустяк по сравнению с тремя с половиной миллиардами лет, прошедших с тех пор, как на планете появилась жизнь.
Поэтому, закругляясь, можно сказать, что с математической точки зрения у Изабель Мартин не было шансов появиться на свет. Или, если точнее, ноль шансов из десяти в степени бесконечность. Тем не менее вот она, сидит передо мной. Все это меня потрясало, очень глубоко. Я вдруг понял, почему здесь так носятся с религией. Потому что да, конечно, Бог не может существовать. Но ведь люди тоже! Значит, если они верят в себя — логику никто не отменял, — почему не верить в того, чье существование чуть менее вероятно?
Не знаю, сколько я на нее так смотрел.
— О чем ты думаешь? — спросила Изабель, закрывая ноутбук. (Это важная деталь. Запомните: она закрыла ноутбук.)
— О том о сем.
— Расскажи.
— Я думаю, жизнь — это такое чудо, что ее нельзя называть реальностью.
— Эндрю, твое мировоззрение вдруг стало таким романтичным. Прямо не знаю, что сказать.
Глупо, что я мог этого не замечать.
Изабель была прекрасна. В сорок один год она изящно балансировала между той молодой женщиной, которой была когда-то, и более взрослой, которой ей предстояло стать. Умный, промывающий раны историк. Человек, готовый сделать покупки за другого с одной-единственной целью: помочь.
Теперь я знал и другое. Я знал, что она была крикливым младенцем, потом малышом, которого учили ходить, жадной до знаний школьницей, подростком, читавшим в своей комнате труды по истории А. Дж. П. Тейлора под музыку Talking Heads.
Я знал, что в университете она изучала прошлое и пыталась разобраться в его хитросплетениях.
В то же время она была молодой влюбленной женщиной, полной надежд и пытавшейся читать не только прошлое, но и будущее.
Потом она преподавала британскую и европейскую историю и, распутывая это большое хитросплетение, поняла, что цивилизации, вышедшие на первый план в эпоху Просвещения, добились этого путем насилия и территориальных завоеваний, а не благодаря научному прогрессу, политической модернизации и философскому понимаю.
Позднее Изабель пыталась осмыслить место женщины в истории, но ей приходилось трудно, потому что историю всегда писали победители, а победителями в битве полов неизменно выходили мужчины. Женщинам же доставались места на задворках и в примечаниях, и то если повезет.
Как досадно: вскоре Изабель добровольно поместила себя на задворки, бросила работу ради семьи, вообразив, что когда окажется на смертном одре, то будет больше сожалеть о нерожденных детях, чем о ненаписанных книгах. Но стоило ей сделать такой выбор, как она почувствовала, что муж воспринимает ее жертву как должное.
Ей было что дать, но ее богатства оставались при ней, под замком.
И меня переполняло радостное волнение, оттого что я могу наблюдать, как в ней возрождается любовь, ибо то была любовь абсолютная, любовь в расцвете лет. На такую способен лишь тот, у кого впереди смерть, а за плечами достаточно прожитых лет, чтобы понимать: любить и быть любимым очень сложно, но если получается, то можно увидеть вечность.
Это как два зеркала, поставленных друг напротив друга. Одно видит себя в другом, и это вид глубиной в бесконечность.
Да, для этого и нужна любовь. (Я мог не понимать брака, но любовь я понимал, в этом я был уверен.)
Любовь — это возможность жить вечно в одном миге. Это шанс увидеть себя таким, каким никогда раньше не видел, а увидев, осознать, что этот взгляд важнее всех предыдущих самовосприятий и самообманов. Только самое смешное — право, это самая смешная шутка во Вселенной, — что Изабель Мартин верила, будто я всегда был человеком по имени Эндрю Мартин, который родился в сотне миль от Кембриджа, в Шеффилде, а не на расстоянии 8653178431 светового года.
— Изабель, я думаю, что должен кое-что тебе сказать. Это очень важно.
Она встревожилась.
— Что? О чем ты должен сказать?
Нижняя губа Изабель была с изъяном, левая сторона чуть полнее правой. Очаровательный элемент ее лица, сплошь состоявшего из очаровательных элементов. Как я мог считать ее уродливой? Как? Как?
Я не смог сказать. Должен был, но не смог.
— Думаю, нам нужно купить новый диван, — сказал я.
— Это и есть то важное, о чем ты хотел сказать?
— Да. Он мне не нравится. Не люблю пурпурный цвет.
— Неужели?
— Да. Он слишком похож на фиолетовый. Все эти коротковолновые цвета действуют мне на мозг.
— Какой ты смешной. «Коротковолновые цвета».
— Ну, они такие и есть.
— Но пурпурный — это цвет императоров. А поскольку ты всегда вел себя как император…
— Правда? Почему цвет императоров?
— Византийские императрицы рожали в пурпурной комнате. Их младенцам давали почетный титул porphyrogenitos, «порфирородный», противопоставляя их плебеям-военачальникам, которые завоевывали трон на полях сражений. Впрочем, в Японии пурпурный — это цвет смерти.