Полужизнь - Видиадхар Найпол
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы с Аной тоже выступали как цельные персонажи. И, поскольку никто не способен видеть себя в истинном свете, мы наверняка были бы удивлены и, возможно, даже оскорблены — точно так же, как были бы удивлены и оскорблены и Коррейя, и Рикардо, и Норонья, — тем, что видели в нас другие.
Этот образ жизни в провинции сложился, скорее всего, в двадцатые годы, в кильватере послевоенного бума. Во время Второй мировой он, должно быть, установился окончательно. Поэтому его можно было назвать относительно новым; вся его история укладывалась в один человеческий век или даже в рамки взрослой жизни одного человека. Ему суждено было продержаться совсем недолго, и теперь мне иногда кажется, что едва ли не все в нашем кругу (а отнюдь не только склонные к драматизации Коррейя) старались заглушить в себе нехорошее предчувствие, подсказывающее нам, что очень скоро нашему беспечному и неестественному существованию будет брошен вызов. Впрочем, вряд ли кто-нибудь догадывался, что мир бетона потерпит такое сокрушительное поражение от старого, хрупкого на вид соломенного мира.
Иногда мы отправлялись на воскресный ленч в примитивный ресторанчик на побережье. Там подавали простые блюда из свежих морепродуктов, и дела у хозяев вскоре пошли хорошо. Ресторанчик стал выглядеть лучше. Приехав туда в очередное воскресенье, мы обнаружили, что пол в зале выложен плиткой с красивым, узорчатым желто-голубым орнаментом, и не смогли сдержать восхищенных восклицаний. Плиточник оказался крупным мулатом со светлыми глазами. По какой-то причине — возможно, потому, что работа не была закончена в срок, — владелец ресторана, португалец, осыпал его громкой бранью. С нами и прочими посетителями он держался вежливо, как всегда; но потом, отойдя от нас, снова набрасывался на плиточника, будто превращаясь в другого человека.
При каждом его выкрике большой светлоглазый мулат опускал голову, словно от удара. Он сильно потел — похоже, не только из-за жары. Он продолжал выполнять свою филигранную работу, выкладывая тонкий слой быстро сохнущей известки, а затем прижимая к нему каждую красивую португальскую плиточку по отдельности и подправляя ее легким постукиванием. Пот катился по его бледно-коричневому лбу, и время от времени он вытирал его с глаз, точно слезы. Он сидел на корточках, и шорты плотно облегали его мускулистые ляжки. Кое-где на его ногах и на лице, немного рябом от тщательного бритья, пробивались грубые завивающиеся волоски. Он ни разу не ответил на крики владельца, которого мог бы свалить одним ударом. Он просто продолжал работать.
Потом мы с Аной обсудили увиденное. Ана сказала: — Этот плиточник чей-то незаконный сын. Его мать наверняка африканка, а отец — крупный португальский землевладелец. Хозяину ресторана это должно быть известно. Богатые португальские землевладельцы отдают своих внебрачных сыновей-мулатов учиться разным ремеслам. Делают из них электриков, механиков, слесарей, столяров, плиточников. Хотя плиточники по большей части приезжают сюда с севера Португалии.
Я больше ничего не сказал Ане. Но сколько я ни вспоминал потом этого большого потеющего мужчину с глазами, в которых светилась боль, мулата, всю жизнь вынужденного носить на лице позорное клеймо своего рождения, я думал: "Кто спасет этого человека? Кто отомстит за него?"
Со временем это чувство смешалось с другими. Но та картина застряла в памяти. Именно она стала для меня предзнаменованием того, что должно случиться. И когда, на третьем году моего пребывания в стране, в подцензурные газеты начали мало-помалу просачиваться вести о крупных событиях на противоположной стороне континента, я оказался почти готов к этому.
Эти вести были слишком важны для того, чтобы удержать их в тайне. Сначала власти хотели замолчать их, но потом выбрали другой путь и принялись нагнетать страх. В одном регионе вспыхнуло восстание; в провинции произошли массовые убийства португальцев. Погибли две или три, а может быть, даже четыре сотни человек — их зарубили мачете. Я представлял себе пейзаж, похожий на наш (хотя и знал, что это не соответствует действительности), и африканцев вроде наших, такие же хижины, деревни и поля между усадьбами, засеянные кассавой и зерновыми, ухоженные посадки кешью и сизаля, огромные животноводческие фермы, выглядевшие так, словно их только что отвоевали у дикой природы, с черными стволами больших деревьев, сваленных или сожженных, чтобы лишить убежища ядовитых мух, которые нападали на скот. Порядок и логика; постепенное приручение земли; но зрелище, представшее передо мной в тот первый день — низкорослые худощавые люди, вечно бредущие вдоль дороги, было чуждым и угрожающим, говорило мне, что я приехал куда-то на край света. Теперь оно казалось пророческим.
Но африканцы вокруг нас, похоже, ни о чем не слыхали. Мы не заметили в их поведении никаких перемен — ни в тот день, ни на следующий, ни через неделю, ни через месяц. Коррейя, держатели заграничных счетов, говорили, что это спокойствие зловеще; по их мнению, здесь тоже готовилась какая-то ужасная жакерия. Тем не менее мы прожили спокойно весь остаток года, и катастрофы ничто не предвещало. Мало-помалу все принятые нами меры предосторожности — теперь мы всегда держали под рукой в спальне ружья и дубинки, которые, впрочем, вряд ли помогли бы нам, если бы вспыхнуло всеобщее восстание или хотя бы взбунтовались наши собственные слуги, — стали казаться излишними.
Именно тогда я научился обращению с ружьем. Нам и нашим соседям потихоньку сообщили, что мы можем тренироваться на полицейском стрельбище в черте городка. Наш гарнизон был настолько не готов к войне, что не имел своего стрельбища. Соседи встретили предложение полиции с энтузиазмом, но я его не разделял. Меня никогда не привлекало оружие. В миссионерской школе нас не обучали даже азам военного дела, и мой страх перед африканцами был меньше, чем боязнь выставить себя на посмешище перед важными людьми. Но, как ни странно, впервые положив палец на спусковой крючок и взглянув в ружейный прицел, я почувствовал, что буквально заворожен. Это переживание стало для меня наиболее личным, наиболее интенсивным сеансом общения с самим собой; кратчайший миг принятия верного решения словно все время маячил где-то рядом, почти повторяя движение мысли. Ничего подобного я не ожидал. Мне кажется, что религиозный трепет, который полагается ощущать людям, созерцающим пламя единственной свечи в комнате, где нет других источников света, не мог бы превзойти то удовольствие, которое испытывал я, глядя в прицел и приближаясь вплотную к своему собственному сознанию. В одну секунду менялось все восприятие мира, и я точно погружался в свою личную, особую вселенную. Это было удивительно — находиться на стрельбище в Африке и думать по-новому о моем отце и его предках-браминах, умиравших от голода в своем огромном храме. Я купил себе ружье. Потом сделал мишени неподалеку от дома, построенного дедом Аны, и стал тренироваться при любой возможности. Соседи начали смотреть на меня с большим уважением.
Правительство не торопилось, но время перемен все же пришло. Гарнизон увеличили. Были построены дополнительные казармы — из сверкающего на солнце белого бетона, в три этажа. Территория самого лагеря, голый бетон посреди песков, также расширилась. Доска с разными военными эмблемами провозглашала, что у нас расположилась штаб-квартира нового армейского командования. Жизнь городка стала другой.
* * *Наше правительство было авторитарным, но мы этого практически не ощущали. Нам казалось, что власти находятся где-то очень далеко — частично в столице, частично в Лиссабоне. Нас они, как правило, не беспокоили. Я вспоминал о них только в пору уборки сизаля, когда мы отправляли заявки в тюрьмы и оттуда, за известное вознаграждение, к нам присылали заключенных (с соответствующей охраной) срезать сизаль. Уборка сизаля — опасная работа. Африканцы, живущие в деревнях, уклоняются от нее как могут. Сизаль похож на большое алоэ, или на ананас, или на гигантскую, колючую зеленую розу в четыре-пять футов высотой, с длинными мясистыми листьями вместо лепестков. Эти листья, очень толстые у основания, имеют острые зазубренные края, и не дай бог провести по ним рукой не в ту сторону. С ними очень неудобно обращаться, но их-то и нужно рубить. На конце у каждого листа сизаля растет длинный черный шип, острый как игла и вдобавок отравленный. Плантации сизаля кишат крысами, которые любят прятаться в тени его листьев и питаются ими; крыс, в свою очередь, поедают ядовитые змеи, медленно заглатывая их целиком. Страшно бывает видеть половину еще живой крысы, переднюю или заднюю, которая торчит из растянутой змеиной пасти. Плантация сизаля — ужасное место, и мы (а может быть, и наши соседи) всегда следили за тем, чтобы во время сбора урожая на краю поля дежурила медсестра с лекарствами и сывороткой от змеиных укусов. Такая опасная работа — но из всей зеленой массы сизаля получалось лишь пять процентов дешевого волокна, из которого делали самые простые вещи, вроде веревок, корзин и подошв для сандалий. Без помощи заключенных нам было бы трудно убрать сизаль. Уже тогда его стало понемногу вытеснять синтетическое волокно. Я не имел ничего против.