Возвращение - Наталья Головина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последний раз она на полчаса поднялась с постели 25 марта, в день рождения Александра. Герцен просил приехавшую из Парижа Машу не показать взглядом, как она изменилась… На нежном лице Натали впервые появились глубокие морщины. Воспаление легких у нее прогрессировало. Она видела тут возмездие судьбы за свое своеволие, и это подрывало ее решимость жить, сопротивляться болезни.
Александр сам поил ее апельсиновым соком с ложечки. И он с ужасом перечитывал в эти дни «Кто виноват?». У героини его повести было то же происхождение — от барина и крепостной, такое же детство и черты характера… даже лица; похожий роман, смерть… Неужели им была предсказана ее судьба?!
Живший в последние полгода у них в доме врач уже не скрывал своего беспокойства:
— Как я нахожу состояние вашей жены? Оно внушает опасения.
К началу мая у больной не прекращалась лихорадка и было частым беспамятство. Она уже знала, что умирает.
— Береги Тату, она страстная и глубокая натура, Саша — защищеннее, — повторяла она.
Он воспринял ее слова как завещание.
— Все это сделал он! — выдохнула она однажды.
Теперь они имели право вместе проклинать его, не самих себя и не друг друга… Впрочем, последнее было вряд ли возможно и для него и для нее.
Он прижался лбом к ее руке. Она горела. А губы улыбались напоследок запекшейся улыбкой.
Ее хоронили по-итальянски — вечером, при свете факелов.
На полу и на лестнице, на плитах мостовой лежали гроздья белой и красной герани. Запах ее спустя годы будет потрясать Герцена.
В довершение всего в груде почты, не разобранной за последнюю неделю, он нашел сразу несколько писем Гервега с вызовом на дуэль. Он наткнулся вначале на последнее по срокам, еще два, также не распечатанных в эти дни, были того же содержания, и в последнем потому сообщалось, что он трубит повсеместно о трусости Герцена! Далее он писал, что нет такого средства, к которому он не прибегнет против него.
Тут же он нашел… вполне марсианское по неуместности слов и чувств письмо Эммы о том, что Герцен, пожалуй, на ее взгляд, «все-таки этого не заслуживает…».
Да есть ли у них обоих хоть тень разума и чести? Кровавые шуты!
Внутренняя его потребность в каре Гервегу становилась непреложной.
И все же, видимо, это будет не дуэль, мучительно колеблясь, лихорадочно думая о том не одни сутки, под конец сказал он себе. Он считал, что худшая ее сторона в том, что обряд дуэли оправдывает всякого негодяя «почетным убийством» или смертью, которая тоже считается почетной. Дуэль, так сказать, восстанавливает честь. Герцен же, напротив того, должен доказать, что у его противника нет чести! Принять решение весьма непросто, ведь отказ от дуэли был воистину неслыханным: на такое не решались даже люди, стоящие выше светских приличий…
Не приняв пока окончательного решения (поскольку велико все же было искушение принять вызов — непосредственно и скоро утолить свой гнев), Александр Иванович кратко рассказал в швейцарской социалистической газете о происходившем между его семьей и Гервегом. Тот почувствовал себя опозоренным и какое-то время не выходил из отеля. Пытался опубликовать свою версию случившегося.
Все же Герцен еще несколько раз внутренне порывался стреляться, сталкиваясь с откровенным цинизмом и развязной болтовней противника… Герцен вообще колебателен — как человек живущий по-настоящему и всерьез, привыкший — после колебаний — неуклонно нести на себе последствия своих решений, а не играющий в жизнь…
Наконец он окончательно утвердился в решении: дуэли не будет. Пусть Гервег прирежет его, но на это надо побольше храбрости! Что же вместо того? Герцен хочет прибегнуть к открытому и гласному суду своих товарищей по политической вере, мнение только этого круга «новых людей» ему дорого. Теперь уж он не боится огласки, поскольку по милости Гервега их история известна в искаженном свете едва ли не каждому в Европе.
И поначалу казалось, что «суд» удается. Социалист и отставной военный Ернст Гауг высказал Александру Ивановичу: «Не думайте, чтоб мы позволили кому-либо из наших заключить безнаказанно ряд измен клеветой и потом покрыть все это дерзким вызовом. Нет, мы иначе понимаем нашу круговую поруку. Довольно, что русский поэт пал от руки западного искателя приключений, — русский революционер не падет!» Герцена поддержали иные из женевских радикалов и — в письмах — Прудон, Мишле и итальянские социалисты Орсини и Мадзини. Тот же Гауг публично дал Гервегу пощечину.
В остальном же… Соратников, к которым Александр Иванович апеллировал, подавляла непривычность ситуации и необходимость высказать какое-то определенное мнение с позиций, довольно чуждых здесь. На такое он мог рассчитывать скорее в Москве, в тамошнем своем кругу, вот что он понял теперь. Жгучее любопытство сквозило в расспросах… И ему как-то смущенно указывали на неотчетливость обстоятельств.
Он ошибся также и в здешних «новых людях»! Это надолго развело Герцена с ними.
Он решает поехать в Англию: может быть, там удастся суд над Гервегом. Герцен хочет посмотреть на тамошнюю эмиграцию, не слишком уже веря в осуществление своего намерения… Он поедет с Сашей. Младших детей, Ольгу и Тату, примут пока что в свою семью Маша и Адольф Рейхели.
Неожиданное известие из Парижа: у Машеньки умер малыш Саша, названный в честь Герцена.
«Это я прежний умер», — звучало в его мозгу.
Глава четырнадцатая
Крайний срок
Британия встретила их, как описывается в романах: редкими сероватыми промоинами в свинцовом небе. В дуврском порту колыхалась в затонах темная вода с ворванью, нефтью и грязной хлопковой ватой на волнах.
Полтора часа на пароходике вверх по Темзе — и они в Лондоне.
Саша-младший, у которого морская болезнь сказывалась в том, что неудержимо слипались глаза, теперь заметно приободрился и стоял на палубе возле кондуктора в мундирной куртке, смотрел на берега. Сына удивляло, что на реке не видно рыбацких лодок. В промышленной Темзе почти нет рыбы. Высокий и тоненький, в коротком макинтоше, под которым проступали острые лопатки подростка, он встревоженно, как жеребенок у границы загона, а за оградой — незнакомая даль, стоял у борта парохода. Александр Иванович устало сидел внизу, видел Сашу в окно.
Снова отель. Ему было сейчас особенно неуютно здесь. Как, впрочем, и всюду. Но гостиница — символ бездомности… Фортепьяно, канделябры, судки для умывания — все выглядело предельно чужим и неприятным. Постучался и вошел кельнер, представительный, как парламентарий, сказал «соблаговолите» — и дальше нечто расплывчатое… Была принесена на тяжелом серебряном подносе содовая вода — весьма кстати после пароходной качки. Обед же будет только в шесть. Настойчивость приезжих в желании перекусить чего-нибудь горячего немедленно была воспринята им как неприличие.
Скоро они сняли дом в предместье. Плату хозяин попросил вперед; да, Александр Иванович понимает: ведь он эмигрант. Дом был неудобный и сумрачный, последнее как бы входило в понятие «респектабельный». Герцен нанял первый же свободный…
Старик привратник с внушительной и красной физиономией начал с того же «соблаговолите». Герцен спросил у него, не может ли он оставить свой пост и находиться дома — жалованье ему будет выплачиваться. Тот ответил, что такое невозможно: он не имеет права получать жалованье, не исполняя своих обязанностей. Хотелось как можно меньше посторонних лиц.
В огромной, как танцевальный зал, и холодной гостиной, едва разобрав чемоданы, Александр Иванович просидел неподвижно около часа в полной тишине. Чуткий Саша, уловив его состояние, ушел осматривать сад. В здешней гулкой гостиной, решил Герцен, будет его кабинет. Пора приниматься хотя бы за то дело, чтобы устраивать свою дальнейшую жизнь.
В вечернем саду, куда он вышел наконец к продрогшему сыну, в воздухе висела морось, темными драпировками казались барбарисовые шпалеры, и чернели чугунные стволы лип. Под ногами чуть пружинили и скользили слежавшиеся в пласты лиловато-ржавые листья. Запах у них был почти винный от обилия влаги. Вечер в четыре часа дня… Осень.
Погода в Лондоне — зонтом не перекрыть.
Как правило, вечерами, когда в десять сын ложился спать, Герцен отправлялся бродить по городу, среди каменных дебрей и дождевого и дымного тумана. Лишь изредка встречал в этот час еще кого-либо из пешеходов…
Такого одиночества, как в Лондоне, понял он скоро, больше нигде не найти. Причина его — загоняющий в дома климат, расстояния в огромном городе — между районами, даже между улицами и особняками, а также жесткость социальных перегородок. Огромные массы населения с отъединенностью каждого… Становилось ясно, как жить здесь, чтобы выжить: нужно заниматься делом. Хотя, конечно, «приводит в отчаяние среда, едва скрывающая, что прибежище дают не из сострадания к кому-то, а из уважения к себе. Эмигрантов принимают, но им не прощают того, что они, скорее всего, бедны… Здешняя жизнь вредна слабому, ищущему опоры вне себя, внимания и участия».