Прикрой, атакую! В атаке — «Меч» - Антон Якименко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слышу гул подходящих машин. Наши. Восьмерка из группы «Меч». Гляжу на часы: точно, пришли на четвертой минуте. Несутся в готовом для удара строю: пары одна за другой в остром, как пика, пеленге. С ходу идут в атаку. Все, теперь я спокоен. Бомбы не упадут на плацдарм.
Меня тревожит лишь тот, что попал под огонь фашиста. Он снижается там, за Днепром. Планирует под углом девяносто к реке, экономит каждый метр высоты, расстояния. Понимаю его: стремится дотянуть до воды, уйти от фашистов вплавь. Нет, не дотянет. Все. Пропал за бугром…
Кто же подбит? Куда приземлился? Вихрь догадок, предположений. А факт остается фактом: потерян еще один самолет. Летчик может еще вернуться, лишь бы добрался до берега или попал к своим, на плацдарм, а с самолетом все кончено. А у нас их и так небогато. Поизносились. Немало осталось на поле боя. Вчера вот один потеряли. Сегодня…
Вчера мы были еще в Солошино — на точке, отбитой у немцев, и собрались лететь сюда, в Васильевку, на полевую площадку поближе к плацдарму. Только сели в кабины, как сразу — команда:
— Восьмерку в воздух! На Бородаевку!
Взлетели. Набор высоты, расстановку сил произвели на маршруте. Чтобы успеть, не потерять дорогие секунды. Успели едва-едва. Противник был у плацдарма, и ведущая группа «юнкерсов» уже собиралась войти в пике. Мы атаковали ее, а за ней с ходу — вторую и третью девятки. Два или три самолета с дымом пошли к земле, остальные прямо в строю, до входа в пике начали сбрасывать груз. Им всегда есть чего опасаться: бомба, взорвавшись на борту от случайно попавшей пули, может разнести всю девятку.
Внезапно налетели Ме-109. Мы не успели сосредоточиться, набрать высоту. Кроме того, их было в два раза больше, чем нас, но мы приняли бой, крепко связали всю группу, и «юнкерсы» — пятая и шестая девятка — ушли без прикрытия. Их встретили наши соседи, истребители братских полков, и разметали. А мы продолжали драться. С первой минуты бой с «мессерами» принял очаговый характер: неподалеку друг от друга в горизонтальном и вертикальном маневре ожесточенно закрутились три-четыре клубка машин. В один из моментов схватки немцы и подловили нашего Кальченко. И что характерно — на вираже. Нет, фашист не зашел ему в хвост — это непросто, — он ударил с прямой, прошил самолет длинной заградительной очередью. Кальченко выпрыгнул. Ветром его снесло на восточный берег, к вечеру он был уже дома, а Як, загоревшись, упал прямо посредине Днепра.
…Да, вчера мне досталось. И от немцев, и от начальства. Дело в том, что после воздушного боя мы не сели в Васильевку, а вернулись обратно в Соло-шино, потому что оно оказалось ближе, а горючее было уже на исходе.
Не успел я выйти из самолета, а меня уже зовут к телефону. Слышу голос начальника штаба дивизии:
— До сих пор вы сидите на старой точке. Почему? Вопрос задан в такой форме, будто полковник Лобахин не знает, что мы вылетали в бой, что мы отразили налет на плацдарм. А ведь мы летали по его же приказу. Я был поражен и в первую минуту не нашелся, что и сказать ему. А он продолжал:
— Назовите точное время, когда вы сядете на новую точку.
Я разозлился вконец. «Побыть бы с тобой в воздушном бою, а потом посмотреть на твою пунктуальность, — подумал я. — К сожалению, ты не летчик, и никогда тебе не понять ни летчика, ни летного дела»: Но так только подумал… Ответить же надо иначе: по уставу, не забывая об этике.
— Надо, товарищ полковник, проверить машины. Бой все-таки был. Может, неисправные есть. Потом заправить горючим, воздухом…
Но он не дослушал меня, перебил и опять повторил свою фразу: «Назовите точное время…» Я понял его и молчал. А он повторял эту фразу монотонно, бесстрастно. Разговор закончился тем, что Лобахин сказал:
— Вы невоспитанный офицер!
Мне доводилось слышать, что он служил еще в старой армии и не прочь козырнуть своим лоском и выправкой. Я ответил ему:
— Вы очень воспитанный, но, к сожалению, не творчески мыслящий.
Этим дело не кончилось. Мы сидели уже в самолетах и ждали команду на вылет, когда Лобахин подъехал к командному пункту полка. Он мог бы подъехать к моему самолету, но он подъехал именно к командному пункту, а за мною послал солдата. Солдат бежал по стоянке, изображая руками крест — сигнал «моторы не запускать». Я даже подумал, что вылет отставлен.
Подойдя к начальнику штаба, я доложил о готовности к вылету. Но он, не дослушав меня, показал на свои часы и… задал тот же вопрос:
— Назовите точное время… Издевательство было явным. Во мне все клокотало, но я сдержался и ответил спокойно:
— Мы бы уже улетели.
Повернувшись, я пошел к самолету. Через три-четыре минуты мы взяли курс на Васильевку.
Вечером из штаба дивизии в полк передали приказ: за нетактичное поведение мне объявлен выговор. Было ужасно обидно: комдив подписал приказ, не разобравшись ни в чем. Даже по телефону мне не позвонил, а ведь мы совсем рядом: на одном аэродроме находимся. Представляю, что наговорил на меня Лобахин, как изобразил конфликт между нами…
«Так вот и бывает, — думаю я. — Беда в одиночку не ходит. Все одно к одному. Вчера потерял машину, вчера получил моральную травму, сегодня — опять».
Плохо, очень плохо с машинами… Говорят, что в сборочный цех одного из авиационных заводов попала немецкая бомба. Может, и правда…
* * *Третий день сидим у плацдарма, защищаем его, деремся с фашистами. И с каждым днем все сложнее, все накаленнее обстановка. И в воздухе, и на земле. И с каждым днем сокращаются наши возможности. Вышестоящий штаб освободил нас от всякой побочной работы, поднимает только для боя. На худой конец и это выход из положения. Но немцы, очевидно, пронюхали, что мы сидим почти у Днепра, что едва успеваем набрать высоту, и стали ходить не на две тысячи метров, как раньше, а на четыре. Мы оказались в крайне трудных условиях: в бой вступаем, не успев набрать высоту, не успев обеспечить себя тактическим преимуществом.
Но это еще полбеды, мы привыкли драться в любой обстановке. Я всегда опасался другого: опоздать вообще… Прийти, когда немцы уже бомбят. Так и случилось.
До этого мы действовали в контакте с патрульной группой соседей. Они начинали бой, мы завершали его. Но в этот злополучный налет фашистов группа Ме-109 связала патруль по рукам и ногам, и когда подошло звено во главе с Воскресенским, ведущая группа бомбардировщиков была уже у плацдарма. Наши пилоты, стремясь сорвать прицельный удар, издали открыли огонь, это подействовало, фашисты начали сбрасывать бомбы прямо в горизонтальном полете, в строю, но три-четыре машины все же успели войти в пике, и несколько бомб упало в расположение наших войск…
Звено еще продолжало бой, а мне сообщили из штаба авиакорпуса:
— Командир вылетел к вам. Летчиков на разбор полета…
Сказать, что разбор был неприятным — ничего не сказать. Всем досталось — за проступок одного в армии отвечает весь коллектив. Но больше всего попало, конечно, ведущему группы. Капитан Воскресенский стоял перед строем совершенно убитый горем. Простой, добродушный богатырь-человечище, безотказный трудяга, он всегда был готов нести на своих плечах все невзгоды войны. И свои, и всего коллектива. И теперь весь коллектив переживал за него. И не только за него, Воскресенского Леву, — за звено, вылетающее в бой, за группу «Меч», за полк, наконец. И правильно: не выполнило боевую задачу звено — не выполнил ее весь коллектив. А он, капитан Воскресенский, лучший разведчик полка, прекрасный воздушный боец, смелый, находчивый, хоть и мало в чем был виноват, стоял, не смея поднять головы, согнувшись под тяжестью случившегося.
В этот день мы вернулись на отдых позднее обычного. Молча сошли с машины, молча сидели за ужином. Было зло и обидно.
Как правило, после столовой летчики сразу идут по домам, на отдых, но в этот вечер никто никуда не ушел, все собрались в саду. Выйдя на улицу, я услышал их разговор, тихий, взволнованный. Он был все о том же…
— Пойдемте туда, — предложил мне Рубочкин, секретарь партийной организации части.
Никогда не забуду я этот вечер. Луна в полный накал. Огромная яблоня. Матово-светлые на фоне темных листьев плоды. Крупные, с хороший кулак. И летчики, взволнованные, остро переживающие неудачу прошедшего дня, строящие планы на завтра. Говорят тихо, сдержанно, но в каждом бурно клокочут страсти. Особенно возбуждены молодые.
— Товарищи! — внезапно восклицает наш секретарь. — Несколько дней назад комсомольцы Черкашин и Демин подали заявления с просьбой принять их в партию. Есть предложение провести бюро…
Всегда он так, Саша Рубочкин, неожиданно, страстно и, главное, вовремя умеет направить порыв людей. Грамотный, любящий дело политработник, он всегда в коллективе, знает каждого, а в пилотах души не чает. И летчики любят Сашу, уважают за объективность, деловую принципиальность, теплую дружбу.
Все соглашаются с Рубочкиным — какая разница, где и когда заседать, если это нужно для дела. Не раз бюро проходило прямо на самолетной стоянке, между боевыми вылетами. Бывало и так, что летчик, принимаемый в партию, по тревоге прыгал в кабину своего самолета, взлетал, дрался с противником, и все его ждали, а когда он возвращался, Рубочкин, будто ничего не случилось, говорил: «Продолжим нашу работу, товарищи…» Фронтовая обстановка не только не снижала торжественность момента, наоборот, углубляла его. Так бывало и раньше. Вспоминаю 1939 год, Халхин-Гол. Меня принимали в партию тоже на самолетной стоянке, у крыла И-16. В авиации это стало почти традицией.