Новый Голем, или Война стариков и детей - Олег Юрьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она откинула голову, засмеялась, похлопала меня по загривку, где под шаром позабывших резинку волос влажно жил холодок, на шаг отступила и сделалась радужно мерцающей тенью в дожде. Я не оглядываясь побежал через улицу. Сердце мое было полно счастья и ужаса.
[ТРЕТЬЕ ВСТУПЛЕНИЕ. ДЕКАБРЬ ДЕВЯНОСТО ВТОРОГО]
27. ПОПУТНАЯ ПЕСНЯ
В вагонном проходе, пока я (выставив по-боксерски сведенные локти) протискивался мимо притворно спящих на тюках поляков, курящих женщин неизвестного происхождения и пожилых немецких пограничников с бородками, как у Ленина, никто на меня даже не глянул, что мне было по-женски обидно. Под юбку сильно задувало, икры моментально замерзли и напухли пупырышками на корнях сбритых волос. Я чувствовал себя незащищенным и голым - раскупоренным - исподнизу. Сатиновые трусы производства объединения “Трикотажница” до середины бедра (в просвеченных ветхостью полосах, последние чистые из сташестидесятидевятиэтажной башни, что перед отъездом в Америку заложила в бельевой шкаф со снятыми полками мама, рядом с такою же маечной и чудовищным шаром из искусно заплетенных друг за друга носков) мало от этой незащищенности защищали. Поезд “Прага-Мюнхен” уже переехал границу: наклоненные отражения станционных табличек загорались и меркли по-немецки. В сидячих вагонах все купе были заняты мужскими цыганами - все от мала до велика в пиджаках одинаковых бурых в косую полоску и в огромных морщинистых сапогах, ослепительно начищенных самодельною ваксой: делегация богемско-моравских таборов ехала в Базель на Пять Тысяч Семьсот Пятьдесят Третий Конгресс Цыганского Интернационала. Похлопывая по голенищам свернутыми в трубочку кепками, делегаты негромко о чем-то разговаривали и неодобрительно поглядывали на меня, протирающуюся приставным шагом мимо. Никак, думали они вскользь, и ромала-от понаярилась в Базель, басана? Ужели и у нас, чибиряк, чибиряк, в вольных шатрах, душечка, завелася -передалася небось от ракла белоглазого - зараза такая, басаната, басана, - феминизмус бледовитый!?
В тамбуре было почти что темно и почти пусто: лишь у двери, близоруко освещенной неподвижной дырявой луной и дальнозорко - мчащимися навстречу (быстрее, шибче воли) чистыми полями Европы, курили два щуплых пацанчика, один малорослый, курносый, с надорванной простежкой на скошенном лунном плечике красноармейского полушубка, другой наоборот - длинный-длинный, в волосатом полупальто с откинутым на спину капюшоном. Обрадованный простором, я занесся в него с двумя чемоданами - из прохода вагонного тесного, из ночного света и дыма. Поляки с баулов приподняли белесые брови мне вслед, курящие женщины выпятили кружочками губы и - не доставая до форток - выдохнули, как рыбки, в стекло. “Занято, мамаша, очки разуй! - сказал в полушубке. - Только с плацкартой”. Я непонимающе задвигал головой и плечьми, защелкал языком, заюлил юбкой, заметался по тамбуру улицы темной - “Да ладно тебе, - смущенно сказал второй. - Не видишь? - ни фига не понимает тетка по-русски. Пускай стоит, жалко тебе, что ли? Плиз, плиз, гнедиге фрау...” - “Закуривайте, мамаша”, - мгновенно смилостивился первый. Я выковырял лежачую беломорину из его продольно переломленной пачки, покивал благодарно в контражурную тьму, по кромке обведенную неподвижной луной, и деликатным полуоборотом сел - у противоположной двери, у безлунной - на свои чемоданы. Те пацанчики, оказалось, когда-то, чуть ли не с детских соплей, были знакомы, но сто лет не видались и встретились в этом поезде совершенно случайно. То шипя шепотом, то петушиным криком смеясь, они рассказывали (один высоким подрагивающим голосом с ленинградскими “ч”, другой - областным хриплым баском, почти не затронутым падением редуцированных) истории об общих знакомых - о каких-то тетках, бабках, сестрах, о капитанах первого, второго и прочего ранга, о каких-то непонятно откуда взятых китайцах; истории, впрочем, довольно в конечном итоге однообразные: одни умерли, а другие уехали. ...Какого-то петушка заели борзые собаки.
- ...а как же в Германию-то призвали тебя, группу войск же выводят, почти уже вывели всю?
- А лукавый их разберет, забобонскую силу. Наприсылали шесть повесток одну за другой, я из них Яшке-мал‹му самолетики строил, потом вдруг сам военком накатил в козлике, а при нем еще два козла с автоматами - в пол-третьего ночи! Говорит: псих, но годен в строчбат! Привезли на вокзал в Выборг, наволосо побрили и по вагонам. А перед присягой, здесь уже...
Дальше он зашептал, поднимаясь на цыпочки к изумленному уху, которое отступало, уклонялось, кивало, а губы тянулись за ним - так они, оборачиваясь и меняясь местами, топтались по панцирному полу как танцевали - под железнодорожную попутную песню без слов. Меня на чемоданах, набитых бумагами и носками, смаривало все больше и больше, папироса редко потрескивала, роняла на цыганскую юбку редкие искры (не прожгло бы - единственная!), гасла и снова гасла, зажигать ее не было сил, веки смыкались сами собой под очками, а не засыпал я только от холода, панцирного лязга и папиросного смрада... “Юденшлюхт, - сказал кто-то неожиданно громко. - А в Юденшлюхт к сеструхе когда?” - я вздрогнул и сорвался обоими локтями с коленей: туда же как раз я и еду, в Юденшлюхт этот самый, столицу культурного бункера. Сердце застучало, считая мгновенья. Коварные думы замелькали дорогой.
- Смотри, тетка очнулась, родимое слово услышала! Кип слипинг, кип слипинг, мэм, нот йет! Зе лонг вэй ту Юденшлюхт. ...Нет, а я сейчас прямо до Мюнхена, без пересадок. Надо помочь растаможить отару одну - срочно! Не то отчим-нудила со свету сживет, ты ж его не знаешь, какой он - он с нами на дачу не ездил, предпочитал санатории. К Лильке-то я само собой заверну, если останется время по визе - но на обратном пути уже. Как они там?
Они там, насколько я понял, были ништяк, хотя второй пацанчик родственников первого наблюдал исключительно издали, как они под ручку гуляют по наклонным аллеям, поскольку, будучи на нелегальном положении, укрывался в каких-то подземельях, заброшенных штольнях, подземных ходах и проходах, густо-извилисто пронизывающих Юденшлюхтскую гору. В горе, кроме пацанчика, жили еще непонятные люди - шуршащие горбатые тени во тьме - и совершались непонятные вещи. Сперва он пугался, заслышав шуршанье и стук, и снимал с предохранителя унесенный из части “калашников” без магазина, потом свыкся и захотел познакомиться. Раз они местные, думал, может, покажут до Ерусалима подземный проход, а я бы сейчас же ушел.
- Зачем тебе Иерусалим, ты же русский!? Тебе лучше в Америку!
- Сам ты русский! В забобонском пашпорте русский, а по-настоящему, по завету от дедов и прадедов - жид. Ныне мы, по последним
временам, не хоронимся боле: меня вон до самого до Ленинограда возили, о позапрошлом годе на Фоминой - показывать по жидовскому делу ученым, библиотекарша наша новая из клуба Балтфлота возила, Светка Николайнен, такая чухоночка - в Географическое, говорила, какое-то забобонское общество!
С детьми подземелья он в конце концов кое-как познакомился, поставил им - на вбитый у шахты главного подъемника в породу чугунный маркшейдерский столик - бутылку поддельной “Столичной”, притыренную на цыганском толчке, но ревматические подземные ласточки, крохотные старчики обоего или никоего пола в башмачках деревянных и сюртучках буро-желтых, темно-зеленых и блекло-лиловых оказались и полунемы, и полуслепы, хмелели всей гурьбою с солонки “Столичной” и сами искали кого, кто бы их куда-нибудь вывел или по меньшей мере принес им колбасы, яичек и хлеба из верхних миров. В этих видах они повелели пацанчику приспустить поколенно портки и, капая салом с огарков, удостоверились. Но всего больше они надеялись, что пацанчик знает (или откуда-нибудь сможет узнать) какое-то поворотное слово - чтоб наизнанку вывернуть гору.
- С тех пор так и ходят, суки, за мной - куда я, туда и они. Сил уже нет никаких. А на подольше отлучишься - бабки же надо подзашибить где-нибудь! - воротишься - слезно пищат и лоскуты у себя из одеж выдирают: на, мол, чего-ничего напиши, какое-никакое поворотное слово. Но некоторые, слава-те-осподи, уже вроде как разызуверились обо мне и завели себе новый обычай: оплошных жидовских людей на низ воровать, да чтоб подревнее да покультурнее видом. И их моей колбасой кормят!
Длинный зашикал на выкрик и поделал рукой, будто бил об пол баскетбольный невидимый мячик. Короткий опять зашептал-забормотал неразборчиво, и то падающее, то поднимающееся его бормотание в отдельности от значения слов звучало как разговор не по-русски. Проснулся я от скрежета трудно раскрываемой двери.
- Ну, бывай, землячок, может, когда и перестыкнемся еще, - сказал с подножки подземный пацанчик, подоил протянутую сверху ладонь, подковырнул вещмешок и отставая сошел - с завывающим и отстающим в Ерусали-и-и.... Остальной на одной ноге и одной руке вывесился в свистящую тьму, уловил и затянул дверь, быстро оглянулся на меня, искоса спящую и, кивая, пошел из тамбура прочь.