Что глаза мои видели (Том 1, В детстве) - Николай Карабчевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это объяснялось тем (мама так объясняла), что он считался женихом вдовствующей госпожи Тремер, которая имела в Николаеве женский пансион, известный, почему-то, под названием "пансион madame Mimi".
В этот пансион родители, которые не могли справиться с леностью или дурным характером своих девиц, отдавали их для исправления.
Госпожа Тремер (или madame Mimi) очень хотела залучить к себе в качестве учительницы нашу mademoiselle Clotilde, но та наотрез отказалась от подобной чести. "Madame Mimi" приезжала по этому поводу переговорить и с нашей мамой, но последняя ее сухо приняла.
Этого было достаточно, чтобы возникла с обеих сторон глухая, скрытая, но, по-видимому, непримиримая вражда.
О самом Гертнере, притом, ходили слухи, что он крайне раздражительный, упрямый и придирчивый педагог.
Что он был подлинно женихом бездетной вдовы Тремер,- ясно было уже из того, что в лунные вечера их можно было видеть всегда вместе гуляющими взад и вперед по бульварчику, протянувшемуся вдоль всего квартала, где был пансион "madame Mimi ".
Издали эта пара представлялась отчасти комичной: она высокая, полная, величаво выступающая, он тощий, маленький, суетливо семенящий худыми ножками, чтобы поспевать за нею. Озаренные лунным сиянием, они вызвали чье-то вдохновение и все в городе знали четверостишие:
Гертнер с Тремершей гуляют
От угла и до угла,
И, при этом, рассуждают:
Отчего земля кругла?
Так как в это время долго дебатировался, а затем, по-видимому, окончательно вырешился вопрос о моем поступлении в гимназию, меня стал очень тревожить вопрос о степени моей подготовленности по математике и я даже пробовал внушать маме мысль, что я непременно провалюсь на вступительном экзамене, и что не лучше ли переждать еще год.
Но Григорий Яковлевич Денисевич и mademoiselle Clotilde очень настаивали на том, что мои страхи напрасны, и находили, что я слишком женственно поведен и что только общение со школьными товарищами вырабатывает характер и закаляет его.
Мама временами колебалась. Она опасалась нежелательных примеров и дурного влияния.
Гимназия образовывалась из прежнего штурманского училища, которое пользовалось дурной славой.
Воспитанники старших классов, очень распущенные, считались, до известной степени, бичем города.
Особенно безобразно было их поведение в еврейских кварталах, где ютились семьи ремесленников, которым разрешалось жить в городе. Тут они уже совсем не стеснялись: направо и налево давали зуботычины, приставали к молодым девушкам и обрывали уши босоногим жиденятам, игравшим в бабки на площадке синагоги.
Но и независимо от этих специфических развлечений, они, вообще, были крайне дурно воспитаны и даже публично появлялись иногда не трезвыми.
Штурмана во флоте вообще считались париями и из "хороших семей" никто не отдавал своих детей в это училище.
Григорий Яковлевич, который был хорошо осведомлен относительно имеющей совершиться переформировки училища, утверждал, что ученики всех старших классов будут переправлены в Севастополь для продолжения курса до выпуска их в штурманы, а в гимназии останутся интернами только мальчики двух младших классов. В первый год, вообще, будут открыты только первые четыре класса, а старших учеников пока и вовсе не будет.
Относительно сестры мама твердо решила, что она не поступит в гимназию ране четвертого, или пятого, класса, и только в том случае, если гимназия окажется на должной высоте.
Когда решались эти вопросы, мне минуло десять лет, а сестре двенадцать.
Григорий Яковлевич находил, что я вполне подготовлен для второго класса и было решено, что, когда мне стукнет одиннадцать, меня повезут держать вступительный экзамен именно во второй класс.
Моему страху перед математикой в лице, как мне казалось, уже заранее невзлюбившего меня Гертнера, суждено было, по-видимому, к тому времени также рассеяться.
Позднее других прибыл в Николаев будущий инспектор гимназии (и вместе учитель математики для будущих старших классов, именно с пятого) очень ,,симпатичный хохол", как аттестовала его мама после первой встречи, по фамилии Федорченко.
Мама хотела его пригласить для уроков, но он не находил возможным давать частные уроки детям, готовящимся в гимназию, где в качестве инспектора он будет главным экзаменатором. Узнав же о моих страхах перед математикой и об опасениях мамы относительно придирчивости Гертнера, он сказал, что сам проэкзаменует меня и что далее четырех правил арифметики ничего с меня не спросит.
Его близорукие глаза, мягко глядевшие из-за черепаховых круглых очков, и сам он, немного ожиревший, но живой и веселый, внушали полное доверие и я перестал трепетать и думать о коварных против меня замыслах чахоточного Гертнера тем более, что тот же Федорченко отрицал и самую его чахотку, утверждая, что он "отродясь такой, и нас всех переживет".
Одновременно с этим, при участии дяди Всеволода, решался и другой вопрос, который мне улыбался гораздо больше, нежели предстоящее закаливание моего характера в гимназии общением с товарищами.
Состоялось соглашение, что одновременно с моим поступлением в гимназию, я перейду жить к дяде Всеволоду, а Нелли, которой шел уже седьмой год, станет жить у мамы в большом доме, чтобы заниматься с
M-lle Clotilde и брать некоторые уроки у приходящих к сестре Ольге учителей.
Я, ,,как мужчина" должен жить с мужчиной, т. е. с милейшим моим дядюхой.
И я и он как-то смешно возликовали по поводу такого решения, хотя, и без того, мы виделись с ним несколько раз в день и забегал я к нему, когда вздумается.
Мне почудилось даже, что он возгордился тем, что мама, авторитет которой он ставил очень высоко, оказала ему столько доверия, поручая ближайшее попечение о ее родном, и при том единственном, сыне.
Он удвоил (если только было возможно) свою ласку и внимание ко мне и мы почти не расставались.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ.
В ожидании моего поступления в гимназию все домашние как то особенно ласкали и баловали меня, точно, и впрямь, готовились "сдать в рекруты", или расстаться надолго.
Большим "баловством" считала мама, когда согласилась отпустить меня с дядей Всеволодом ,,прокатиться в Херсон", куда среди зимы он должен был съездить на несколько дней по делам наследства.
Я возликовал, когда Надежда Павловна и mademoiselle Clotilde стали снаряжать меня в "дальнюю дорогу".
Мне купили валенки и широкий бараний тулупчик, который можно было надеть поверх теплого пальто. Кроме меховой шапки обмотали голову еще башлыком и дали меховые рукавицы. Вся фигура моя точно распухла и выросла.
Ко дню нашего отъезда выпал хороший снег. Стояла чудная погода, мороз был не сильный, но снег держался крепко.
Дядя Всеволод, одетый, как и я, совсем по-дорожному, предсказывал, что "по первопутку" в санях мы пролетим все шестьдесят верст, не оглянувшись.
Это мое первое на почтовых лошадях путешествие, представлялось мне огромным событием.
Нам подали широкие, до верху сплошь устланные сеном, сани-розвальни, в которых можно было, при желании, не только удобно сидеть, но и лежать во всю длину.
Ямщик, с блестящими медными бляхами на рукаве и на ямской шляпе, четверка сытых лошадей, с бубенцами и колокольчиком, подвязанным к дышлу, все это казалось мне чреватым несказанными радостями.
И действительно, быстрая езда по гладкой санной дороге, с пушистым снегом, кидаемым на ходу задними копытами пристяжных и с неумолкающими переливами звякающего колокольчика, наполняли грудь какою-то захватывающею радостью.
Ногам, тонувшим в мягком сене, и всему телу было тепло и только щеки как-то весело щекотало, когда на них попадали пылинки холодного снега.
Ямщик, с запорошенной снежным налетом бородой, иногда привставал у своего облучка, встряхивал возжами, или взмахивал в воздухе кнутом и вскрикивал: "эх, вы, милые"! Тогда вся четверка пускалась вскачь и неслась так, что дух захватывало. Потом лошади переходили постепенно опять на рысь и, фыркая и поматывая головами, отмеривали версту за верстою.
На двух станциях нам спешно сменяли лошадей и давали опять сытых, хороших.
Дядя Всеволод, посмеиваясь, сказал: "сообразили, что везут брата губернского почтмейстера, стараются. Когда я ехал на перекладных в Петербург держать экзамен на мичмана, мне таких лошадей нигде не давали."
На предпоследней станции нам подали кипящий самовар, и мы пили чай. Жена смотрителя принесла нам яиц, масла, и теплый крендель, обсыпанный маком.
Ничего вкуснее я не пил и не видал во всю мою жизнь.
В Херсон мы въехали еще засветло.
Улицы были не такие широкие, как в Николаеве. Сани легко закатывались на поворотах, так как мостовые шли покато к краям.
Дома были выше и лучше николаевских, попадались двухэтажные.
Мы подъехали, как раз, к большому двухэтажному дому, выкрашенному в желтый цвет, с белыми отводами.