Опальные - Василий Авенариус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первый миг глаза его вспыхнули дикою яростью. Он схватился за кинжал, и жизнь забывшегося сотника висела, так сказать, уже на острие этого кинжала. Но благоразумие и сила воли,
почти никогда не покидавшие Разина, и на этот раз взяли опять верх.
— За пьяной пирушкой, Осип, сменять атаманов не положено, — проговорил он, глубоко переводя дух. — Не такое это пустяшное дело. Наутро и сам ты, может, еще одумаешься. А у Волги-матушки я и вправду еще в большом долгу. Пора мне с нею рассчитаться!
И, говоря так, он взял за руку сидевшую рядом с ним "басурманку", вывел ее из-за стола и поднялся с нею по ступенькам на возвышенную часть кормы своего "Сокола"-корабля.
— Ах ты, Волга-матушка, река великая! — возгласил он торжественно-грустно. — Много дала ты мне и злата, и серебра, и всякого добра, наделила меня и славою, и честью. А я о сю пору ничем тебя не отдарил. Прими же от меня, Волга-матушка, самое дорогое и милое, что ни есть у меня на свете!
И, схватив Гурдаферид в охапку, он с размаху бросил ее вниз в бушующие волны.
— Хорошо ли я сделал, товарищи?
— Хорошо, хорошо! — раздалось тут единодушное одобрение старшин. — Давно бы так, батюшка!
Но что это с Юрием? Он подбегает к борту, одним махом его перескакивает и летит также в глубину.
"Он за нею, но одному ему ее не спасти!" — мелькнуло в голове у Илюши, и сам он следует уже примеру Юрия, прыгает через борт.
Плавал Илюша немногим разве хуже своего старшего брата и тотчас выплыл опять на поверхность. Но волнение на реке было необычайно сильное. Мальчика то низвергало в водяную бездну, то выносило снова вверх на пенистом гребне волны. С такого-то гребня при блеске молний он различил в ста шагах от себя вниз по течению голову Юрия, а еще далее шагов на сто что-то цветное — без сомнения, платье Гурдаферид.
Вдруг небеса разрядились полным зарядом громоносных стрел, непроницаемая завеса в вышине разорвалась и полил дождь не дождь, а страшнейший ливень, сплошной водопад. По лицу и темени Илюши хлестало до жестокой боли, и ему ничего не оставалось, как зажмуриться. Его одежда и обувь, пропитавшись водой, тянули его вглубь пудовою тяжестью, а все тело от холодной сентябрьской воды начинало уже коченеть. Приходилось, не раскрывая глаз, наугад работать руками и ногами, чтобы самому только не пойти ключом ко дну.
А силы все слабели, в груди не хватало уже дыханья.
— Юрий! Юрий! — вырвался у бедного мальчика вопль безграничного отчаянья.
Он стал захлебываться… Что было дальше — он уже не помнил; он потерял сознание.
Очнулся он снова уже на берегу, лежа на спине; кто-то усиленно растирал руками его тело. Он открыл глаза и увидел над собою знакомое усатое лицо с повязанным лбом.
— Федька Курмышский!
— Признал ведь, признал! — обрадовался казак.
— Слава тебе, Господи! Пришел опять в себя, — раздался тут еще более знакомый голос, и к Илюше склонилось лицо Юрия. — Каково тебе, Илюша?
— Да ничего… — отвечал он, не без усилия приподнимаясь с земли и разминая оледеневшие члены. — Озяб только шибко…
— Ну, это тебя от мокрой одежи размочалило: на солнышке высохнешь, — ободрил его Федька Курмышский. — Вишь, как оно опять светит, пригревает; совсем по-летнему. Как только ублажили Волгу-матушку, бури как не бывало.
— А что же с княжной? — вспомнилось тут Илюше. — Где она?
Юрий вместо ответа тяжело вздохнул и провел рукой по глазам.
— Где ей быть-то? — отозвался за него казак. — Совсем ведь была еще молода-молодехонька; да уж такое, знать, предопределение ей вышло…
— Утонула?!
— Да как ей было не утонуть? — произнес вполголоса Юрий, у которого духу, видно, не хватало говорить громко о только что погибшей. — Теченьем отнесло ее уже далече вниз, а тут слышу за собой, как ты меня кличешь: "Юрий! Юрий!" Стало быть, тоже тонешь…
— И ты оставил ее для меня, поплыл назад?
— А то как же: ты мне все-таки куда ближе! И точно сама Волга хотела отдать мне тебя в руки: волною кинуло мне тебя навстречу. Обхватил я тебя одной рукой, а другой стал править к берегу. Думал уж, что не доплыву, да на счастье попал на мель. Ну, тут, отдышавшись, взял тебя уже на руки…
— Как малого ребенка? Ах ты, милый мой! А ты, Федя, откуда взялся?
— Да атаман послал меня разыскать вас обоих, бу-де не утонули, — отвечал казак. — Вызвался-то я, сказать правду, сам; долг платежом красен. Да вот маленько опоздал…
— Все равно спасибо тебе, — сказал Юрий. — Но назад-то к атаману твоему мы уже не вернемся: не товарищи мы вам, казакам!
— А что же я доложу атаману?
— Скажи просто, что не отыскал нас. Ну, прощай. Еще раз спасибо за добрую память!
Простодушный донец по-братски облобызался трижды накрест сперва с Юрием, потом и с Илюшей.
— Прощайте, родные вы мои! А жалко мне, ей-ей, расставаться с вами! Куда вы путь-то держите?
— Куда глаза глядят. От судьбы своей ведь не уйдешь.
— Так-то так. Промеж жизни и смерти и блошка не проскочет. Ну, храни вас Бог!
Глава двадцать первая
ПРИТЧА О БЛУДНОМ СЫНЕ
Прошла осень; наступила зима — зима снежная и суровая. Талычевка утопала в сугробах снега. И людей всех, казалось, снегом занесло; осенние работы были ведь давным-давно уже справлены, весенние были еще далеко впереди. И попряталось все живое по своим лежанкам и теплым углам.
Только в верхнем жилье господского дома слышалось бренчанье клавикорд да двухголосое пение. Но сидел за клавикордами уже не учитель: сидела за ними его усердная ученица. Довольно бегло сама себе аккомпанируя, Зоенька пела свою излюбленную колыбельную песенку про татарский полон, а стоявший рядом Богдан Карлыч подтягивал вполголоса хриповатым баском. Но, не допев песенки, девочка наклонилась вдруг лицом к клавишам и залилась слезами.
— Was fehlt dir wieder, mein Herzenskind? (Что с тобой опять, мое серденько?) — спросил участливо учитель-немец, гладя ее по волосам. (Говорил он по-русски свободно, да и охотно, но в минуты душевного беспокойства безотчетно все-таки по-прежнему переходил на свой родной язык.)
— Да где они теперь, где? Живы ль еще? — всхлипнула в ответ Зоенька.
— Где бы они ни были, душенька, они в руках Божьих; без воли Всевышнего ни одного волоска не упадет с их головы.
— Знаю я это, Богдан Карлыч, знаю, а все же душа не на месте. Мне-то уж как больно, а батюшке каково? Верно, оттого он и не поправляется: было два сына, а теперь ни одного!
— Закон природы: к старости родителей дети от них отпадают, как осенью с дерев листья. И ты, душенька, однажды тоже этак отпадешь: выйдешь замуж…
— Я — замуж? Никогда, никогда!
Сперва за своим пеньем, а потом за разговором оба не обратили внимания на звон бубенчиков, слабо доносившийся со двора сквозь двойные обледенелые окна. Только когда за полуотворенною дверью с лестницы из нижнего жилья застучали чьи-то торопливые шаги, оба замолчали и оглянулись. У обоих забилось сердце, мелькнула одна и та же мысль: "Неужели это они?.."
И вот к ним врываются двое каких-то деревенских парней с раскрасневшимися от мороза лицами, в заиндевевших полушубках.
— Илюша! Юрий!
Зоенька уже в объятьях младшего брата, потом и старшего. И смех сквозь слезы радости, и поцелуи — поцелуи без конца.
— А на мою долю ничего уж не осталося? — говорит, умиленно улыбаясь, Богдан Карлыч.
— Ах, Богдан Карлыч! Прости…
И оба ученика наперерыв целуются с учителем. Затем следуют беспорядочные расспросы с обеих сторон.
На вопрос братьев о состоянии здоровья отца, Зоенька озабоченно переглянулась с Богданом Карлычем, а тот, тихо вздохнув, объяснил, что вообще-то больному лучше; хоть и не встает он еще с постели, а владеет уже парализованною рукой, может и говорить. Только при себе он не терпит никого, кроме своего старого приятеля — приживальца Спиридоныча, и все помыслы его обращены теперь к загробной жизни. Сам Спиридоныч из весельчака обратился в какого-то схимника: день и ночь не отходя от своего кормильца, беседует с ним только о божественном, читает ему изо дня в день священное писание.
— Но примет ли еще тогда нас батюшка? — заметил Юрий упавшим голосом.
— Спиридоныч должен его подготовить, — сказал Богдан Карлыч. — Первым же делом вам надо еще хорошенько отогреться. А то можно бы и баньку истопить?..
— Ой, нет, Богдан Карлыч; это уж как-нибудь после…
— Ну, так покормим вас, по крайней мере, досыта. Чай, наголодались в дороге? Беги-ка, Зоенька, поскорей на кухню.
Недолго погодя все четверо, а также многочисленные приживальцы и приживалки, сидели в столовой за накрытым столом. Ели, однако, только наши два путника — ели и рассказывали; остальные все не сводили с них глаз, точно не веря, что это они, и ловили на лету каждое их слово. Развесила уши, конечно, и подававшая кушанья прислуга, и толпившаяся в дверях дворня: всем хотелось услышать из собственных уст боярчонков об их похождениях среди волжских разбойников.