Амфитрион - Анна Одина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так что же? – спросил гипт.
– Давай выйдем отсюда, – предложил гость, – и я объясню тебе, что увидел.
Гипт был явно удивлен поворотом событий. Мите показалось, он ожидал, что все дело закончится тут же, у постели больной. Тем не менее он беспрекословно отошел от постели дочери и сопроводил лекаря назад – по гигантской вращающейся каменной крышке, по запутанным коридорам, то освещенным, то темным, наконец выведя его в тот же зал, откуда начался их путь. Как всегда, новизна после утряски занимает гораздо меньше места в банке впечатлений, и обратное шествие Мите почти не запомнилось.
Принц Руни прислонился к колонне и обвел зал взглядом. Митя почувствовал, что взгляд этот жадно цепляется за самые мелкие детали, выбивающиеся из общего безжизненного фона. К сожалению, их было не так много, а то, что было, скорее, дышало какой-то тягостной напряженностью, как будто кто-то только и ждал, чтобы высыпать из хаотически разбросанных по стенам нор.
– Так что же? – спросил старший гипт нетерпеливо, вскарабкавшись на свой пюпитр. Так ему, видимо, было комфортнее и привычнее, а тон его удивительным образом тут же стал менее дружелюбным.
Внезапно Митя ощутил вспышку боли, а его сознание наполнилось какими-то чуждыми и пугающими образами, влетевшими в голову, как шаровые молнии в неосторожно открытую форточку. Лекарь сжал и без того тонкие губы и очень тихо охнул. Гипты напряглись, но принц быстро овладел собой, вздохнул и сказал скучающе:
– Давай я поделюсь с тобой своими наблюдениями, Дэньярри. Я здесь в первый раз, для меня все внове… и приходится сводить вместе самые малые подсказки, – он помолчал. – Прежде всего, для меня очевидно, что вызвал ты меня сюда не потому, что твоя дочь больна. Она больна уже давно – у нее хронический силикоз, и это естественно в таких уютных невентилируемых пещерках. Допускаю, ты мог не знать, что это за хворь. Если в хрониках о ней ничего не написано, вполне вероятно, что за тысячелетия выработки жил у ваших мужчин сформировался к ней иммунитет. Но заметить недуг лишь сейчас ты мог, только если общаешься с дочерью раз лет в десять. В это я не верю. Кроме того, – безмятежно продолжал псевдопринц, тщательно поправляя заклепки на левом рукаве, – твоя дочь не может по своей воле выйти из своего заточения. Значит, если ты и печешься о ее благосостоянии, то не вскрикиваешь от этого по ночам. Ну и мелочи: каменная пластина у тебя на груди отошла, обнажая розовую плоть, ходишь ты медленнее своих слуг и сильно запыхался, пока мы шли к подъемнику, нянечка нервничала, а ты переглядывался с нею, будто вы заранее договорились… Не буду утруждать тебя перечислением. Спросим себя, каков же истинный диагноз? Почему дочь царя заперта в каменном мешке, выйти из которого можно, только спрыгнув с полусотни футов и переломав кости? Почему царь призвал меня лишь сейчас, хотя болезнь развивается давно? Не облегчил муки девочки? И почему, наконец, она была без сознания, ведь это вовсе не обязательный симптом, а от губ ее шел острый запах какого-то постороннего состава?
Лекарь сделал паузу. Подземный народ не двигался, но Мите показалось, что на лице неприятного царя начала расползаться улыбка.
– When you eliminate the impossible, whatever remains – however improbable-must be the truth[45], – сказал, наконец, гость (и опять Митя, поняв сказанное, не сумел узнать язык: не на английском же говорил визитер?). – Конечно, здесь сложно определить, что невозможно, а что – лишь маловероятно. Но не слишком. Дело не в том, что ты настолько глуп и позвал меня к давно больной дочери с драматическим опозданием. Невозможно и не знать о причине ее заболевания. Ты смог бы устранить эту причину, если б хотел, – достаточно всего-то поскорее перевезти ее из этих депрессивных каменных нор к морю. Она должна дышать воздухом, насыщенным кислородом, и паром воды, настоянной на травах, а не чудовищной взвесью золотой пыли. Но ты не сделал этого. Так в чем же дело?
Лекарь вздохнул, достал из кармана монетку, подкинул ее и поймал. Гипты отошли на шаг назад и положили руки на оружие; в зале было тихо. Лекарь продолжил:
– В том, что дело не в твоей дочери, а во мне. Тебе был нужен благовидный предлог призвать меня, и ты не мог допустить, чтобы она осталась со мной наедине или что-нибудь рассказала, потому ты ее и усыпил. Ты стар, как сама эта земля, а для любого самодержца, любящего власть, старость – угроза. Ты сказал, у тебя было много детей. Где они? Наверное, вокруг тебя – распространились по всему горному Тирду, как черви. Почти весь Тирд сейчас склонился перед тобой, но весь Тирд знает, что ты стар и слаб. Более того, предполагаю, что рождение девочки у вас – окончательное и бесспорное свидетельство близкой кончины, ибо размножаетесь вы без помощи женщин… Так что же тебе делать? Решение очевидно: породниться с кем-то, чье могущество настолько превышает могущество гиптов – пусть даже всей… Короны, что тебе гарантирован безмятежный остаток дней. С Разочарованным народом.
Принц Руни подкинул монетку снова, и она, выписывая в воздухе петли, улетела куда-то в темноту. Царь гиптов усмехнулся и, хрустнув, то ли доспехом то ли туловищем, уселся поудобнее.
– Хорошо, принц Руни, – он примирительно поднял руку, – пусть так. Но зачем мне бояться своих детей? Что же, мы не найдем общего языка? И даже если так, почему было просто не позвать тебя и не сказать все открыто?
Принц-врач кивнул, как будто ждал вопросов. Он как-то привычно извлек из высокого ботфорта стек и указал им на стену.
– Здесь много ходов, – проговорил он. – Ходов, идущих прямо в колонный зал. Но по большей части в них нет света. Да и зал освещен скудно. Когда мы перебирались с подъемного люка в комнату твоей дочери, на глубине, в яме, я увидел тела и кости. Это глубокая яма, и у гиптов острое зрение, но у народа Эгнана оно острее. Здесь повсюду царит страх, и это не самая подходящая атмосфера для семейных торжеств. Да и как бы ты позвал меня? Ты прекрасно знаешь – напиши ты простое письмо моему отцу, никто бы не приехал. Нужно было вскричать о помощи – только тогда справедливые люди спустились бы к тебе. («Справедливые люди? А, the fair[46] folk!», – догадался Митя.)
Лицо гипта пошло странными жирными морщинами. На каменистой фактуре кожи это смотрелось отталкивающе.
– Ты рассказал интересную историю, гость, – пробормотал царь со злобной медитативностью, – а ведь я тоже кое-что заметил. Я дважды использовал при тебе язык шахт, а ты лишь морщился. Будь ты настоящим эфестом, у тебя бы из ушей пошла кровь.
Лекарь чуть содрогнулся, как будто эта фраза вызвала у него неприятные ассоциации, но промолчал.
– Что ж, взять его! – скомандовал Дэньярри. Гипты кольцом сомкнулись вокруг смелого самозванца, впрочем, не трогая его. В лицах некоторых читалось сочувствие. – Я не знаю, кто он такой, но если он столь умен, мы найдем ему применение, а пока пусть посидит в гостях у Черного Пятна.
Вопреки Митиным ожиданиям, врач не стал сопротивляться и спокойно дал себя увести, по пути легкомысленно помахивая стеком. Группа направилась в один из наименее гостеприимно выглядящих ходов, и тут Митя стал, как иногда бывает в снах, изо всех сил надеяться, что сейчас произойдет какое-нибудь внешнее событие, в результате которого он проснется… Событие же все не шло. Гипты, не прикасаясь к пленнику, довели его до отверстого хода, заполненного тьмой, и отступили назад. Врач помедлил, задумчиво глядя на стек, – кажется, именно этот предмет не позволял страже употребить оружие, затем, видимо, решив, что изображать из средства управления лошадью волшебный жезл не станет, вручил стек ближайшему гипту, хлопнул его по плечу и вступил в тьму.
Здесь действительно было очень темно; так темно бывает не просто там, где нет света, но там, где еще и не на что смотреть. Возможно, из-за того, что гипты рождались из земли, как гекатонхейры, и не были наделены теми же чувствами, что люди из плоти и крови, страх, испытываемый ими перед необъяснимой темнотой подземелий, был не настоящим иррациональным страхом, свойственным человеку, заблудившемуся в ночном лесу, а ощущением самонаведенным. Гипты боялись темных ходов, потому что их полагалось бояться, – там гнездились сущности, сроднившиеся с темнотою, а гипты, жившие в темноте всю жизнь, все-таки пытались бороться с ней свечами на обручах, причудливым освещением и всем укладом своего унылого шахтерского существования. Думая об этом, врач усмехнулся. Не странно ли, что он, плод людской цивилизации – а значит, чего-то, что может полнокровно существовать лишь при свете дня, – настолько спокойнее чувствовал себя здесь, чем хозяева мрачных подгорных закоулков? Озираясь, он не фиксировал никаких угроз, не чувствовал в темноте никакого подвоха.
Внезапно прямо у него под ногами кто-то охнул и заныл (иначе этот звук назвать было очень сложно). Врач остановился.