Поля Елисейские - Василий Яновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Иван Алексеевич получил очень интересное письмо из Парижа...
- Ну, если оно интересное, то он мне сам расскажет,- при людях сдержанно отвечала Бунина.
Ходасевич называл Кузнецову-Зурова - бунинским крепостным театром.
На Монпарнасе Бунин хаживал в отдельные комнаты наших поэтесс, стараясь проникнуть в местные тайны; потом говорил:
- Душечки, вы ничего нового не выдумали. Вот была у нас в Москве Инна Васильевна...
Типичнейший перебор зубров: при виде Лувра вспомнить родную каланчу; читая Пруста, похвалить симбирского самородка, спившегося 50 лет тому назад. Зайцев был гораздо культурнее, знал языки и ценил Запад, разумею, искусство Запада.
Вспоминаю эти ночные часы, проведенные в обществе Бунина, и решительно не могу воспро-извести чего-нибудь отвлеченно ценного, значительного. Ни одной мысли общего порядка, ни одного перехода, достойного пристального внимания... Только "живописные" картинки, кондовые словечки, язвительные шуточки и критика - всех, всего! Кстати, Толстой крыл многих, но обиде-ли его не Горький с Блоком, а Шекспир и Наполеон.
- Как изволите поживать, Иван Алексеевич, в смысле сексуальном? осведомлялся я обычно, встречая его случайно после полуночи на Монпарнасе.
- Вот дам между глаз, так узнаешь,- гласил ответ.
И этот старинный прием: между глаз... звучал, как вальс "На сопках Маньчжурии".
Единственно что меня потрясло в его речах, и я вспоминаю часто, как цитату из Пруста или Достоевского, это его слова относительно критики, рецензий, отзывов:
- Вот до сих пор еще, а ведь сколько этого было,- услышал я от него раз в "Доминике". - Увидишь свое имя напечатанным, и сразу тут, в сердце, Бунин поскреб щепотью свою грудь слева,- тут почувствуешь нечто похожее на оргазм.
Вот такие откровения чувственного мира для него характерны. И еще памятно... Раз во время оккупации в Ницце Адамович мне показал открытку от Бунина. Иван Алексеевич писал, что к ним приехал один господин и отделаться от него по нынешним временам нельзя, "да и ему, вероятно, некуда идти". Последние слова я помню точно. И это прозвучало для меня, как пушкинское "И милость к падшим призывал"... Неожиданно и прекрасно.
Когда Иван Алексеевич удостоился Нобелевской премии, все корреспонденты, и русская пе-чать в особенности, описывали, как изящно, по-придворному, лауреат отвесил поклон шведскому королю. И фрак Ивана Алексеевича, и рубашка - все выглядело безукоризненно. Об одном почти забыли упомянуть или упоминали только мельком - это о содержании его речи. Кем-то переве-денная для Бунина, может быть при участии А. Седых, и произнесенная с плохим французским выговором, она была плоска и бесцветна.
Казалось бы, вот оказия выпрямиться во весь рост, выкрикнуть что-то свое о большевиках, о войне, о подвиге эмиграции, о свободе явной и тайной. Весь мир через час услышит, прочитает, повторит.
Но нет, Ивану Алексеевичу нечего прибавить к своим произведениям. Он локальное, русское, литературное явление. Европу, Америку он может удивить только европейским фраком и придво-рным книксеном.
У меня с Буниным, несмотря на частые встречи, личных отношений почти не было. Раз мы просидели целый вечер одни в коридоре, дожидаясь конца собрания, на котором Адамович, Гиппиус, Вейдле и даже Ходасевич славословили прозу Фельзена (тут же прочитавшего несколько отрывков). Бунину было так же трудно переварить этот "социальный заказ" наших критиков, как и мне! Так мы шептались часа два, беседуя и сплетничая. Это был умный, ядовитый, насмешливый собеседник, свое невежество искупавший шармом.
Все, что я писал, Бунину было совершенно чуждо; его "психологические" романы казались мне повторениями века Мопассана или Шницлера, по-русски, то есть с обильной закуской, жаво-ронками и закатами.
Когда выходила моя новая книга, я ее аккуратно посылал лауреату с любезной надписью. При встрече он благодарил, иногда делал двусмысленный комплимент. Так, о "Любви второй" сказал приблизительно:
- Хорошо у вас там религиозное преображение. А вот героиня упоминает о менструации: не знаете вы женщин, никогда они про это не заговорят.
Оставалось только томительно вздыхать и улыбаться: не спорить же с ним об этих предметах.
- Иван Алексеевич, - скажешь ему наконец. - Ведь вы только знаете русских старорежим-ных женщин. Сознайтесь, ведь у вас никогда не было романа с европейкой...
- Вот стукну между глаз, тогда узнаешь!..- гласил незамысловатый ответ.
Вера Николаевна довольно часто спорила с мужем относительно бытовых подробностей того или иного описанного им происшествия: где, когда, с кем... Это была русская ("святая") женщина, созданная для того, чтобы безоговорочно, жертвенно следовать за своим героем - в Сибирь, на рудники или в Монте-Карло и Стокгольм, все равно! Случилось, что на каторгу ей не пришлось идти, но, конечно, она не побоялась бы разделить судьбу Волконской и Трубецкой, даже, может быть, предпочла бы это - Грассу и 1, рю Жак Оффенбах.
Для бала Союза Молодых Писателей и поэтов или для наших больших общих, и индивидуа-льных, вечеров Бунина неутомимо собирала пожертвования, продавала билеты, просила, кланя-лась, с достоинством благодарила... Ходила по русским бакалейным лавкам, унося для буфета дареные рижские шпроты и польскую колбасу.
Принимала участие в судьбе любого поэта, журналиста да вообще знакомого, попавшего в беду, бежала в стужу, слякоть, темноту. Был такой сотрудник "Возрождения", ныне москвич - Рощин; это он рассказывал с гордостью, что Куприн, которого он угостил хорошим обедом и за-ставил прослушать свою новую повесть, Куприн, попросив еще коньяка, благодушно воскликнул:
- Пишите, пишите, пишите!
Кстати, считалось, что именно Куприн сложил не совсем лестный стишок про Рощина: "У малютки труд упрощен: сел на... и подпись Рощин".
Итак, Рощин вдруг сманил законную жену одного русского таксиста (с ребенком), а потом никак не мог их прокормить своим трудом. Вера Николаевна и этим делом занялась вплотную, о чем, думаю, Зуров или Кузнецова когда-нибудь подробно расскажут.
По окончании парижского университета мне по закону полагалось для получения звания доктора Сорбонны напечатать свою диссертацию. А для этого нужны деньги.
И Вера Николаевна носилась по тучным меценатам с подписным листом, собирая на these de Paris.* Мне было совестно; в конце концов диплом ничего общего с литературой не имеет, зачем ей стараться! А она с холодной улыбкой на бледно-матовом лице, что-то похожее на Джоконду, объясняла:
- А мне очень приятно ходить именно по такому делу. Обычно я обращаюсь к солидным, практичным людям и прошу на какие-то стишки, которые они не знают и вряд ли когда-нибудь узнают. А тут вдруг впервые я могу их обрадовать понятным и приятным образом: помилуйте, на докторскую диссертацию, устроится человек и другим начнет помогать... Это они чувствуют!
* Парижскую диссертацию (франц.).
Зуров в присутствии Бунина вел себя по меньшей мере странно: молчал, редко обращался к нему прямо, а когда Иван Алексеевич что-то рассказывал, то Зуров прислушивался с улыбкой, мною названной горгуловской. Точно Зуров знал какую-то правду о Бунине, которая противо-речила всей видимости.
Позже, когда Зуров заболел, он грозился неоднократно зарезать Бунина, и на долю Веры Николаевны выпала нудная роль не только ухаживать за больными, но и охранять их от острой бритвы.
В сенях на 1, рю Жак Оффенбах, когда гость, бывало, старается повесить пальто на первый попавшийся гвоздь у вешалки, Вера Николаевна шепотом предупреждала:
- Нет, это крючок Леонида Федоровича (Зурова). Он может рассердиться. Повесьте на соседний гвоздик.
Бунину ничего не нравилось в современной прозе, эмигрантской или европейской. Похвали-вал (тепловато) одного Алданова. Когда начали выходить "Русские записки", то там опять Алда-нов, параллельно своим романам в "Современных записках", занимал по 50 страниц в номере. На Монпарнасе шутя утверждали, что после смерти Алданова в зарубежной прессе станет просторно; увы, мы не догадывались, что и другие уйдут, а в первую очередь - культурный читатель.
В связи с очередной продукцией Алданова "Пуншевая водка" я Бунина даже пристыдил и заставил объяснить, что в ней хорошего!.. Исчерпав ряд доводов, он наконец неубедительно закончил:
- Но как это написано!
- Плохо написано, Иван Алексеевич, - ответил я. - Алексей Толстой пишет божественно в сравнении с такой подделкой.
Алексея Толстого Бунин, конечно, ругал, но "талант" его (стихийный) ставил высоко. Думаю, что у Бунина вкус был глубоко провинциальный, хотя Л. Толстого он любил всерьез.
По своему характеру, воспитанию, по общим влечениям Бунин мог бы склониться в сторону фашизма; но он этого никогда не проделал. Свою верную ненависть к большевикам он не подкре-плял симпатией к гитлеризму. Отталкивало Бунина от обоих режимов, думаю, в первую очередь их хамство!