Великий Тёс - Олег Слободчиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За спиной Угрюм услышал сиплое частое дыхание. Превозмогая боль, он повернул голову и невольно застонал. Рядом лежали знакомые молодцы из охраны Куржума. Имя одного он не помнил, другого не хотел знать: это был муж Булаг. Дородный балаганец лежал на животе, повернув голову к кузнецу. Тело его было обнаженным, видно, враги прельстились богатой одеждой, лицо – черным от засохшей крови, ухо забито землей. По голове лениво ползали зеленые мухи.
Услышав стон, все сидевшие у костра со смехом обернулись. Один из них, черный, малорослый, кривоногий, поднялся. Нараскорячку, как коромысло, переставляя ноги, приковылял к пленным, перерезал путы на руках Угрюма, затем освободил мужа Булаг. Тот захрипел, уперся в землю тучными руками, с рычанием сел и неприязненно уставился на мужиков в войлочных халатах.
Кривоногий принес воды в глиняной кружке. Балаганец с растрепанной косой жадно осушил ее разбитыми губами, отбросил в сторону и набычился пуще прежнего.
Чужаки насмешливо оглядели его, один спросил на плохом, едва понятном братском языке:
– Какого ты роду-племени?
– От известных людей родился я, – заревел муж Булаг. – Сотворен по воле сына Вечно Синего Неба – Эсэгэ Малаана[49].
– А тот, который хрипит, кто?
– И он сын известных родителей, рожденный мужчиной! – гордо ответил окровавленный и раздетый балаганец. Упреждая следующий вопрос, пробормотал разбитыми губами, не взглянув на Угрюма: – А это – раб низкорожденный.
Сидевшие у костра на миг забыли о пленных и громко заспорили между собой. Вдруг спор утих. Чужаки посидели какое-то время молча. Затем поднялся все тот же кривоногий. Подхватил чекан с кривым клювом, зашел со спины балаганца, беззлобно, как забиваемую скотину, ударил по виску большой головы. Дайша мешком завалился набок тучным телом. Кривоногий для верности тюкнул его еще раз и в два удара добил другого охранника Куржума.
– Господи, помилуй! – вскрикнул Угрюм, обмирая. И показалось ему, будто кишки его наполнились снегом.
Но кривоногий вернулся к костру, бросил на землю чекан, наполнил кружку водой из родника. Сунул ему попить. Пальцы кузнеца тряслись, вода расплескивалась. Зубы стучали по краю посудины. Угрюм припадал к воде иссохшими губами, глотал и захлебывался.
Кривоногий присел перед ним на корточки, показал две подковы, которые, собираясь бежать, кузнец сунул в карман. Угрюм испуганно и угодливо закивал, будто признавался в грехе:
– Мои. Мои. Мои! – пытался вспомнить, как это сказать по-братски и не мог.
– Уста?[50]
– Дархан – кузнец! – снова залепетал он, уловив в незнакомом говоре тень почтения. Что-то промелькнувшее в черном лице с запавшими, как у покойника, глазами, давало надежду остаться живым.
– Уста! Уста! – почтительно и даже восхищенно залопотали сидевшие у костра.
Ему бросили сырую, недавно снятую с барана шкуру и указали место, где лечь.
Утром вытащили из котла и бросили в его сторону разогретые бараньи лытки. Потом посадили на заводного коня без седла и повезли в полуденную сторону, время от времени отклоняясь на закат.
В пути Угрюм старательно ковал коней киргизцев и всем своим видом показывал, что может быть им полезен. Молота у него не было – ковал рассыпавшимися камнями. С острой ясностью вспоминал нищее, бездольное детство. Будто вернулось оно, и вот снова тошно, низко он выживал. Много молился про себя. Думал с лютой тоской: «Беды меня породили, горе выкормило, злая кручина вырастила. Если на весь век судьба такая – лучше бы умереть. Лишь бы не страшно. Уснуть и не проснуться».
Он думал, что киргизы возвращаются в свое селение. На многолюдном стане его заперли в темной глинобитной избенке. Угрюм приткнулся спиной к стене, сполз на пол и почувствовал, что он здесь не один.
– Ты чей? – с удалью и неуместным весельем спросил из тьмы голос.
– Енисейский промышленный! – всхлипнул Угрюм.
– А я из томских посадских, Пятунка Змеев! – назвался он с такой важностью, будто их посадили рядом за званый стол. – Киргизы много наших пленили. Теперь повезут продавать.
– Чему радуешься-то? – слезливо огрызнулся Угрюм.
– А чего? – хохотнул пленный. – Просидел бы всю жизнь в подручных у отца, старого Змея, да у братьев: я – младший. А тут Бог дал посмотреть, как всякие люди живут, да себя показать! Не понравится – убегу. Я лихой! – снова беспричинно хохотнул во тьме.
Угрюм засопел, прикрыв глаза. Навязчиво вспоминался утробный удар чекана по голове. Этот страшный звук не переставал повторяться в его душе, наполняя ее ужасом. Стоило закрыть глаза, являлось перед ним вытягивавшееся в судорогах тело. «Господи, – опять думал слезно, – за что мне судьба такая?»
Кто-то закряхтел и закашлял в другом углу. Угрюм стал прислушиваться.
– Нас тут четверо, – громко объявил Пятунка. – Ты пятый!
Утром мазанку открыли. Дневной свет ворвался под кров. Щурящихся пленников вывели. Их лица сливались в одно пятно. Запомнился только Пятунка. Курносый, губастый, с непомерно большим, всегда удивленно открытым ртом, с длинными, конскими зубами, он оглядывался с таким видом, будто собирался выйти на круг плясать: «Эх, где наша не бывала, где не пропадала?»
Горы и лес кончились. Открылась бескрайняя степь с колками берез и осин. Пленных привезли на какую-то речку с вытоптанными берегами. Здесь было много скота, юрт и шатров. Среди киргизских войлочных шапок мелькали высокие бухарские колпаки, обвязанные шелком. Калмыки и киргизы согнали сюда скот, привезли рухлядь и ясырей для мены. По большей части пленными были русичи. Но встречались и тунгусы с мунгалами.
За Угрюма и за Пятунку торговался сморщенный, беззубый, но резвый бухарец в белом халате. Торговался он страстно. Щупал жилы, кривым пальцем лез в рот. Много, зло и шепеляво лопотал. При этом морщинистое лицо сминалось, как шелковый лоскут, а из беззубого рта летела слюна. Пленные стояли понуро. И только Пятунка все скалил конские зубы да время от времени беспричинно похохатывал, будто от щекотки. Во взоре удаль, в движениях отвага. Опасливо поглядывая на него, Угрюм уверился: «Дурак!»
Узнав, что он кузнец, бухарец принес молот, сунул ему в руку и заставил сделать несколько простеньких поделок. Угрюм старался как никогда прежде, и бухарец остался доволен его работой.
Сторговавшись, киргизы взяли ткани, посуду. Не взглянув на пленных, отошли в сторону. Молодые подручные бухарца тут же сковали купленных за запястья рук по парам. Угрюма сковали с изрядно надоевшим ему Пятункой. Бухарец сам проверял ковку и все кивал Угрюму: вот, дескать, как надо работать. Учись!
Приценивался старик и к русской девке, что была у калмыков. В ее выплаканных глазах мерцал ужас и слезы беспрестанно текли по щекам. Она истошно заорала, когда бухарец полез под сарафан, и выла, когда тот, слащаво ухмыляясь, ощупывал ее грудь.
На ночь Угрюма с Пятункой бросили в яму. В сумерках к ним же столкнули двух томских казаков, которых Пятунка весело окликал. А те в ответ только срамословили сквозь сжатые зубы, считая его придурочным.
И уже совсем в потемках в ту же яму спустили всхлипывавшую девку. Она была без оков.
– Ты откуда? Чья? – весело придвинулся к ней Пятунка.
– Из Тары, с посада калмыки взяли! – прерывисто вздохнула она. – Тятьку с братьями побили до смерти. Господи, мне бы умереть без мук! – вскрикнула с новыми слезами.
Пятунка, звякнув цепью, сел рядом с ней, стал горячо рассказывать, что знал от бывалых людей про бухарскую чужбину. Все пленные молча и неприязненно слушали его, думая о своем.
– Дурак, прости господи! – со вздохом пробормотал казак в годах и стал моститься на ночлег в оковах.
Пятунка тихо ворковал, утешая девку. Та вскоре перестала всхлипывать, что-то отвечала ему. Угрюм злорадно усмехнулся во тьме ямы, подумав, как завтра эта девка увидит Пятунку: какой он красавец.
Но шепот пленницы и придурочного малого стал горяч. Угрюм прислушался и ретиво заколотилось в груди его сердце.
– Невинная я! – шептала девка. – Ради кого было беречь себя, если ненужной никому уродилась? Как подумаю, что тот старик первым меня возьмет, – кровь стынет. Уж лучше ты бери! Зачем оно мне, девство мое? Бери его! Бери!
Вкрадчиво залязгала цепь. Послышались жаркое сдерживаемое дыхание, кряхтение и стоны. Сердце Угрюма забилось так, что затрещали ребра. Холодный пот хлынул по телу, щекотно покатился по щекам и груди. Вдруг зазнобило его, да так, что застучали зубы. Взыграла кровь, бунтовала плоть. И корчился он от тех мук, и понимал умом, что за эту ночь Пятунка заплатит так дорого, как он, Угрюмка, платить не хочет.
– Эй вы! – вскрикнул томский служилый. Угрюмка помнил только, что у него выгоревшая борода и нос в лохмотьях отставшей кожи. – Я тоже хочу, я еще молодой!
– Дураки! – презрительно сплюнул во тьме старый казак. – Бухарцы узнают – ятры вырежут.