Воробьиная река - Татьяна Замировская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы тоже на границу? – интересуется она дрожащим голосом, расстегивая пуговицы на пальто и нащупывая на висящем там, под тремя свитерами, кошельке приколотые к нему намертво медные булавки, это чтобы не бояться, никогда не надо бояться, хотя иногда, конечно, надо бояться, и булавки именно для тех ситуаций, когда бояться надо.
Все молчат. Она смотрит на свои сапоги, с которых вязко, как в сказке, сползают игривые ручейки грязи.
– Шла через болото пешком, – небрежно говорит она. – Не сложно ни фига, что бы там ни говорили. Все промерзло уже. Простите, я вытру потом за собой, только дайте там тряпку или что.
Все молчат. Она вынуждена повторить это мысленно: все, все молчат.
Этими «всеми» оказалось двое мужчин: один высокий, пожилой, закутанный в клетчатое одеяло и какую-то неприятную сальную тряпку, обмотанную вокруг головы, – этот просто сидел на пассажирском кресле и курил огромную стеклянную трубку, почти трубу, без дыма и огня (делал вид, что курил – поправила она себя – казалось, что, если постоянно анализировать собственные мысли и вовремя себя одергивать, все как-то наладится и ужас пройдет). Другой – широкоплечий невысокий живчик с волосатыми руками и кудрявым, как шапочка-каракуль, затылком – этот сидел за рулем и подпрыгивал от нетерпения. На заднем сиденье еще была обезьяна в детском платьице с оборочками, будто со старого советского календаря (обезьяна, а не платьице, – снова поправила она себя). Это вначале я подумала, что там ребенок на заднем сиденье, поэтому не страшно, можно подсаживаться, снова мысленно сказала она сама себе, а потом сразу, кажется, уже увидела, что это обезьяна, но решила, что я вообще не заметила ничего, ни ребенка, ни обезьяны, ни платьица, просто села и села, зажмурившись. А теперь уже поздно.
Обезьяна в платьице сидела кротко-кротко, теребя оборочки, а потом засунула себе в широкий улыбчивый рот все пальцы и натужно, будто расстреливая кого-то из пулемета, сказала:
– Ы! Ы!
Это была обезьяна-шимпанзе, кажется, достаточно молодая, с хорошей гладкой шерстью (не больная, то есть, обезьяна – думает она, – не заражусь ничем) и блестящим лицом.
– Молчи! Молчи! – с такими же пулеметными интонациями, будто передразнивая обезьяну, отозвался водитель. Его спутник покопался в кожаном чемодане, который стоял у него в ногах, достал оттуда пучок каких-то полевых хвощей и начал запихивать их в стеклянную трубку. Обезьяна задрала платье себе на голову, и стало видно, что на ней надет памперс.
– Давно, наверное, едете?
Похлопала, еле сдержав рвотный рефлекс, обезьяну по плечам. Всегда боялась обезьян, смертельно и необъяснимо: похожи на немых, увечных, измученных людей, не дошедших до своей человечности, и даже не животные, а грустные добрые вещи, в которые не до конца вложили душу и ясность, и безъязыко мычат, заглядывают в глаза, рвутся сознанием в суть, но никаких шансов. Страшно, потому что кажется, и у тебя такая судьба, и у тебя. Никогда не думала, что будет сидеть так близко с обезьяной – даже в зоопарках всегда бежала подальше от тех мест, где люди смеются над обезьянками, ей всегда хотелось рыдать, и теперь тоже захотелось, но от ужаса.
– Да, давно едем, – хихикнул водитель-барашек. – Жозефина! Хочешь молока? Молока, говорю, хочешь?
Обезьянка закивала, молчаливый сосед передал ей набитую травами трубку – оказалось, что он еще долил туда молока непонятно откуда, может, из термоса – молоко было горячим и дымилось. Обезьяна начала пить молоко из трубки, покачиваясь и мыча. Сосед сказал ей что-то по-арабски (может, и не по-арабски, поправляет она себя, просто у него закутана голова в эту вонючую бензиновую тряпку, может быть, это мусульманин), обезьяна перестала мычать, но пить молоко с травами не перестала.
Каких-то сто пятьдесят километров до границы, сказала она себе, подумаешь. Главное – пройти паспортный контроль. Можно и пешком пройти, сказать, что тебя подкинули до границы, и все. Не говорить просто, из какой ты машины вообще. Так можно. Подкинули и все. Нет, не знаю, там же все машины одинаковые, не заметила даже. Я не с ними, я не с ними.
– А у вас есть документы на обезьянку? – учтиво спросила она, надеясь, что мужчины не замечают ее дрожащего голоса. Мама всегда говорила ей, что нельзя садиться в машину, где один мужчина, двое мужчин или трое мужчин. Ей просто показалось, что на заднем сиденье ребенок. Мама, я просто подумала, что это девочка, – мысленным плачущим голосом взмолилась она. Мысленная мама молчала и сверлила ее осуждающим взором: сама виновата, я умываю руки, как будто сообщала мысленная мама, и уж лучше бы она плакала или ругалась вслух, чем это.
– Документы? На обезьянку? – изумился барашек. Потом начал хохотать и хохотал минут десять. Араб, действительно, достал откуда-то термос с молоком, и начал хлебать молоко прямо из термоса. Барашек указал пальцем на араба:
– Вот мой документ! – и снова захохотал. – Молочный брат! Паспорт на ножках! Мы едем-едем-едем в далекие края! Прекрасные соседи! А? Что? Прекрасные соседи?
Повернулся и подмигнул. Над его глазами, будто налившаяся кровью монобровь, цветился и перламутрился тугой валик давнего шрама.
Заставила себя улыбнуться:
– Отличные соседи, приличные друзья!
Араб что-то сказал по-арабски и протянул ей термос с молоком. Взяла, сделала вид, что глотает, жидкость обожгла ей губы, вернула.
– Я почему про паспорт спросила, – продолжила она. – Ветеринарный контроль же. Я когда-то, когда была журналистом, еще до всего этого, в нормальной жизни, писала колонку с новостями, связанными с животными и границей. У меня был просто пунктик на этом – эти вот новости. Каждые две недели колонка, и постоянно столько всего! Я ходила каждый день на сайт Погранкомитета и смотрела новости – там, знаете, регулярно пограничники хвалились тем, каких животных хотели контрабандой провезти, но ничего не вышло, обезвредили, нашли. Однажды конфисковали десять той-терьеров, как-то их расфасовали в кульках прямо под капотом, скотчем сонных приклеили. Нашла пограничная собака Магда, терьерчиков, облизывала капот и выла, так и написали в новостях: ну, щеночки же. Так, знаете, отклеили и потом раздали своим же, пограничным родственникам, детям. Один живет в той же семье, где Магда, так она думает, что это ее щенок, а он взрослый уже, но все равно хватает за холку и носит всюду, перекладывает с дивана на диван. Да! Это я звонила и расспрашивала. Еще была история с попугайчиками. Это когда птичий грипп, помните? В общем, конфисковали триста волнистых попугайчиков. Они без ветеринарных сертификатов были, поэтому и везли тайно, внутрь колеса-запаски их нафасовали. Начинили, то есть, колеса попугайчиками, как конфетами – тоже сонными, ну. Так слушайте, пограничники их сожгли в муфельной печи! Меня особенно испугало, что в муфельной, что это такое вообще, я не знала, но слово было страшное: муфельная. Такое концлагерное. Как будто печь, где сжигают детей и маленьких животных. Я потом нашла в интернете про муфельную печь – она и правда малютка совсем, в ней только совсем беззащитных сжигать. Попугайчики, писали потом, были здоровые, чирикали и резвились – в газете так и сформулировали: чирикают, резвятся. В муфельной печи чирикают, резвятся, ну. Триста попугайчиков! Якобы было дорого на каждого выписывать ветеринарный сертификат. Щеночков, например, было семеро, это семь сертификатов. А тут триста – кто бы такое оплачивал? Значит, дешевле сжечь попугайчиков. Я вот думаю: кто их жег? Есть ли такая должность на границе – сжигатель попугайчиков? Я звонила потом туда и спрашивала – сказали, что их вначале усыпили, а потом уже сонных туда накладывали в печь. Мне представлялись почему-то такие живые факелы, которые летают по комнате – все триста, а их направляют в печь газетами и лопатами, захлопывая дверцу время от времени, чтобы не вылетели и не подожгли таможню…
Обезьяна Жозефина заползла ей на колени и обвила ее шею щетинистыми руками.
– Я, наверное, вас заболтала уже? – шея полностью мокрая от пота и ужаса. – Просто я люблю животных и переживаю все время за них. Наверное, это ваша домашняя обезьяна? Она такая воспитанная, такая человечная.
Жозефина рыгнула ей в ухо и всхлипнула, как невеста, потрясая плечами.
Сдержалась, чтобы не закричать, не сбросить с себя, не завыть. Страшно, а что поделать. Это нормально, что страшно, такие условия.
Араб почему-то начал петь – медленную, красивую песню с чудовищным текстом – неразборчивым, конечно, но было почему-то понятно, что чудовищным: сама фонетика была резкой, липкой и едкой, как помои. Может быть, это был и не арабский, подумала она, вроде бы это красивый заклинательный язык, а тут какая-то жидкая грязь, а не язык – наверное, это вообще никакой не язык, если так жутко получается.
Хотя нет, язык служит нам для передачи неких сообщений, успокоила она себя, и этот неприятный песенный вареный язык, запекающийся в мозгу серебристой пеной, тоже передает сообщение и информацию: кромешную жуть и кошмар и ощущение ошибки, вот что он передает. Хорошо еще, что она не глотнула молока. Хотя вот обезьяна глотнула – и ничего. Впрочем, у нее отрыжка – может, ей живот болит?