Завтра я всегда бывала львом - Арнхильд Лаувенг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собираясь прополоскать кисточку, я нечаянно задела кружку, она упала на пол и разбилась. Растерянная, я осталась с осколками в руке. Нетрудно было представить себе, что будет дальше. Но я уже преодолела эту стадию, обратилась за помощью и сказала: «Заберите у меня осколки, пока я себя не порезала. Мне нужно подумать». Чуть позже я попросила, чтобы мне дали разбитую кружку, и мою просьбу выполнили. Некоторые кусочки можно было склеить, донышко вообще осталось целым, больше всего пострадал верх, и я наставила его слоем глины, а по краю слепила двух кошек, которые крадучись ходили по кругу. Когда заготовка высохла, она была расписана и покрыта глазурью. Результат получился совсем неплохой. Даже много лет спустя у меня на столе стояла кружка для карандашей, словно каждодневное напоминание о том, что разбитую вещь так или иначе можно починить, а то, что получится, может оказаться ничуть не хуже того, что было.
Еще до того, как я встретила помощников, которые поверили бы, что измениться — возможно, другие делали сильный акцент на всем, что не возымело действия, причем тогда они напирали на это даже сильней. Мне внушалось, что я должна научиться жить со своими ограничениями, понять, что моя болезнь — хроническая, так что я должна забыть о своих мечтах и сфокусироваться на том, с чем я уже не в состоянии справиться. Не знаю, доводилось ли этим королям на себе проверить правильность своих советов, но сама могу сказать, что для меня не было ничего веселого в том, чтобы фокусировать свое внимание на том факте, что я хроническая сумасшедшая. К счастью, и там была мастерская.
Тут мне никогда не приходилось выслушивать подобные советы. Напротив, мы фокусировали свое внимание на нитках и материи, а если фокусироваться на таких занятиях, которые требовали применения ножниц, иголок или других опасных предметов, было слишком рискованно, то мы концентрировали свое внимание на красках, живописи, лаках, клее, бумаге и росписи деревянных изделий. Я смастерила множество хорошеньких вещиц, а трудотерапевт отнесла эти вещи в регистратуру, куда мне не разрешалось выходить, и устроила небольшой рождественский базар для служащих и посетителей. Вырученные деньги она принесла и предоставила мне самой сделать подсчеты: столько-то за материалы, столько-то остается мне. Возможно, это и не изменило мою жизнь, но подарило мне какую-то каплю нормальности среди будней, сплошь наполненных болезнью. Это было мне очень нужно, и очень меня поддержало.
В отделении острых больных тоже была работа в мастерской, по крайней мере, время от времени, когда находились средства на оплату трудотерапевта, его помощников и покупку материалов. Когда мне удавалось там поработать, это было для меня передышкой от безумия, в мастерской власть голосов была не так сильна, вероятно, потому что мне было там так хорошо. Это не изменяло мою жизнь и не делало меня здоровой, но побыть там иногда и что-то просто поделать руками было очень хорошо. В мастерской прошлое было прошлым, а будущее — будущим, там не было необходимости что-то анализировать и планировать. Можно было порисовать. Или повязать крючком. Или склеить мозаику. Или заняться еще каким-нибудь делом.
Больница часто бывает вся белая. Желтовато-белые стены, белые халаты, белое постельное белье. Я ненавижу белое постельное белье, и, по возможности, стараюсь не спать на белых простынях, потому что они слишком напоминают мне тот мир белизны. Сама я была сплошь серой, будущее было черным, а рядом с окружающей белизной впечатление серого было еще сильней. Зато в мастерской были цвета. И пускай бусины, нитки, краски и мозаика не могли окончательно победить господство серого цвета, они все же напоминали мне о том, что на свете существует и цвет. На короткий промежуток времени, по часу в день, можно было забыть про хаос и просто жить. Жить в простом, конкретном и красочном мире. А когда ты выходила из больницы, тебе, по крайней мере, было, что вспомнить, кроме болезни, и даже было, о чем поговорить. И это тоже очень важно.
Разумеется, не одни только трудотерапевты и аниматоры обладали способностью видеть то, что есть, а не только то, что, якобы должно было быть, и видеть, что среди всего того, что свойственно болезни, остается все же и кое-что здоровое. Одним из таких людей был санитар, который говорил о десяти признаках хорошей новости, другим был доктор, который попросил прощения. Люди, которые, будучи специалистами, оставались при этом людьми, и соглашались и во мне видеть человека. Были сиделки, которые водили меня гулять, или обсуждали со мной другие вещи, кроме болезни, которые давали мне почитать книжки или послушать кассеты, брали меня с собой в кино и вели себя со мной как с нормальным, ходячим человеком даже в самые безнадежные времена. Именно они не старались во что бы то ни стало меня изменить, по крайней мере, не все время, и не действовали исключительно по своему произволу, считая, что пускай мы и сумасшедшие, но коли уж мы сюда попали, то надо с этим что-то делать.
Был, например, один санитар, который во время дежурства в моем изоляторе приносил мне туда кроссворды. Ему было дано распоряжение не разговаривать со мной, не отвечать ни на какие мои вопросы, даже если я спрошу у него, который час или какой сегодня день недели, ибо мне был прописан полный покой. Я просидела там десять недель подряд, я чуть не свихнулась окончательно от такого покоя, ибо в таком количестве покой уже граничит с пыткой, и мечтала о чем угодно другом, только бы не этот покой. Например, о кроссворде. Решать кроссворд — это не значит разговаривать, а ткнуть пальцем в нужное слово — не значит вступать в беседу. Санитарам не запрещалось приносить с собой на дежурство книжки, и большинство так и делало. Некоторые решали кроссворды.
Вся разница была в том, что он приглашал меня порешать кроссворд вместе. Конечно, я не всегда была в состоянии заниматься решением кроссвордов, иногда я бывала так глубоко погружена в свою путаницу, что не могла найти ни одного слова, но все же это было хорошо. В первый день дело не пошло, и он отложил газету в сторону. В следующий раз он снова сделал попытку. Но ведь такова жизнь! Сегодня ты получаешь кусок мяса, иногда вместо мяса — булыжники, а то и вовсе сыпучий песок. Я любила тех помощников, которые понимали, что такова жизнь, и не уходили прочь, когда у меня не было вырезки. Потому что вырезки у меня вообще никогда не бывало.
Следующий, кого встретил на своем пути Замарашка, был человек, который лежал и сосал кран от пивной бочки. У него была такая неутолимая жажда, что он все время хотел пить, а так как бочки у него не было, он довольствовался краном. Этому не нужны были даже камни, ему довольно было сосать ни к чему не приделанный кран. Это внушает мне уважение. Два первых моих терапевта довольствовались тем же самым, и, по-моему, это достойно всяческого восхищения. Они терпели меня год за годом, оставаясь такими же внимательными, такими же заинтересованными, такими же преданными своему делу, хотя в награду за свои старания не получали ни капли. У меня ни разу не наступало ни намека на улучшение, незаметно было развития в каком-либо направлении, единственное, что происходило — это постоянное ухудшение, и, тем не менее, они это выдержали. Они проводили со мной сеансы, ходили на встречи с ответственными лицами, добивались для меня предложений, с которыми я не могла справиться. Несмотря на отсутствие обратной связи, на отсутствие свидетельств о том, что их работа как-то подействовала, они не отбросили пустой кран, не сказали, что хватит, тут, мол, все равно ничего не получится. Нет, они продолжали. Несмотря ни на что.
Самое хорошее для психиатрического, как и для всякого другого, лечебного заведения — это вылечить пациента. Но это не значит, что сохранить жизнь пациента менее важно, даже если пациент не вылечивается. Если бы мне удалось покончить с собой, то все последующие попытки лечения были бы совершенно бесполезны. Когда пациент мертв, надежде приходит конец. Поэтому первый пункт программы — это сохранять людей в живых. И они его выполняли. Они проводили беседу за беседой, назначали одну госпитализацию за другой, они всегда были доступны, как только мне это было нужно, и сохраняли терпение. Год за годом. А если я им и надоедала, они это хорошо скрывали, они проявили великое терпение и выдержку. Это действительно так и было.
Возможно, их ожидания были чересчур заниженными, возможно, они не замечали всех возможностей. Возможно, они тоже были частью негодных систем, в которых не властны были что-либо изменить и только старались умерить их вредоносное действие. Ну, так что же? Я там была, я познакомилась и с ними, и познакомилась с системами. Мир порой бывает невообразимо жесток к пациентам, но и к тем, кто их лечит, тоже. Я знаю, что они делали все, все, что только могли, вкладывая в это всю душу и не отступаясь годами. Может быть, они не смогли сгладить все недостатки системы, но смягчили производимый ими эффект, и, во всяком случае, сохранили меня в живых. Они с таким неослабевающим усердием продолжали сосать кран год за годом, как будто твердо верили, что из него вот-вот польется нектар. И они делали это, хотя так же, как и я, видели, что у крана нет бочки, на которую можно было бы возлагать такие надежды. Они не требовали бочки, а вопреки всему сохраняли надежду. А чего еще, собственно говоря, можно требовать от дорожного спутника?"