Жизнь Муравьева - Николай Задонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Благополучное возвращение Муравьева из Хивы порадовало Алексея Петровича; он, отдавая должное отважному капитану, незамедлительно написал в главный штаб:
«Гвардейского Генерального штаба капитан Муравьев, имевший от меня поручение проехать в Хиву и доставить письмо тамошнему хану, несмотря на все опасности и затруднения, туда проехал. Ему угрожали смертью, содержали в крепости, но он имел твердость, все вытерпев, ничего не устрашиться; видел хана, говорил с ним и, внуша ему боязнь мщения со стороны моей, побудил отправить ко мне посланцев. Муравьев есть первый из русских в сей дикой стороне, и сведения, которые передаст нам о ней, чрезвычайно любопытны. Увидев его в Дербенте, я пришлю вам рапорт о происшествиях и похвальной решительности Муравьева».
Но в Дербенте, куда Ермолов прибыл в половине января 1820 года, встреча с Муравьевым получилась довольно холодной.
Николай Николаевич прибыл в Дербент немного раньше Ермолова и тотчас же попал в объятия своих кавказских приятелей Бабарыкина и Воейкова. Они находились в Дагестане при Ермолове и, не таясь, рассказали обо всех допущенных им жестокостях против горцев. И об этом шепотом и вслух говорили всюду. Муравьев записал: «Рассказы, слышанные мною касательно кампании Алексея Петровича, не могут быть здесь помещены, ибо, не имея настоящих сведений на сей счет, мне бы не хотелось обсуживать действия двенадцатитысячного корпуса, который в течение целого лета, как мне кажется, только грабил и разорял окрестные деревни и несколько раз рассеял вооруженные толпы жителей. Главнокомандующий до такой степени забывался, что даже собственными руками наказывал несчастных жителей. Жестокие поступки, которыми он себя ознаменовал в течение прошлого года, совсем несовместимы со свойственным ему добродушием. Одно отравление Измаил-хана Текинского, коего исполнитель был генерал Мадатов, заставляет всякого содрогаться».
И хотя обсуждать действия главнокомандующего Муравьев не собирался, но тягостного впечатления, оставленного рассказами, скрыть не мог, и Ермолов при первом взгляде на него догадался, в чем дело. «Тоже и этого либералиста, видно, успели приятели настроить на осуждение, – подумал он, – своих чувств укрывать не научился еще!» И сразу недобрыми, колючими стали спрятавшиеся под лохматые брови серые проницательные глаза.
Сказал без обычной приветливости, сухо, коротко:
– Садись. Докладывай.
Слушал же молча и без особого внимания. Лишь по еле заметному судорожному движению сжатых губ можно было судить, что он сдерживает готовое прорваться раздражение.
А у Муравьева горько было на душе… И более всего боялся он сейчас не гневных речей и упреков, а того, что Ермолов начнет выискивать оправдания своим жестоким поступкам, ибо тогда он мог не выдержать в сказать Алексею Петровичу прямо, что стыдится за него, и это будет концом их отношений.
Но Ермолов сдержался. Он любил и более других своих приближенных уважал Муравьева, ценя его преданность, душевную твердость, мужество, прямоту и стойкость свободолюбивых убеждений, и поэтому-то особенно обидно было видеть на лице капитана плохо скрытое осуждение, и хотелось дать ему почувствовать, сколь «приятно» применять вызванные необходимостью, как Ермолову казалось, карательные меры. Пусть-ка тогда попробует осуждать!
Выслушав донесение, он произнес:
– Изложи сие в краткой записке и подай мне не позднее следующей недели. Будет тебе еще важное поручение. Отправишься с отрядом генерала Мадатова для наказания изменившего нам Суркай-хана Казы-Кумыкского.
Догадаться, какими мотивами вызвано это распоряжение главнокомандующего, не составляло труда. Муравьев возражать не стал, надеясь, что Ермолов сам, подумав, отменит это поручение. И не ошибся.
Неделю спустя записка была готова. Муравьев обстоятельно изложил свое мнение о необходимости учреждения крепости в Красноводском заливе и о распространении нашей торговли в Хиве и Бухаре.
Ермолов, одобрив записку, сказал:
– Надо, чтоб правительство, согласясь с мнением сим, продолжало начатое нами… Придется тебе в Петербург ходатаем по этим делам ехать.
O прошлом своем поручении он не упомянул ни словом.
… А известие о необычайном путешествии в Хиву капитана Муравьева проникло в газеты и в Тифлис, где он задержался до весны, обрабатывая дневниковые записи, хлынул поток писем от родных, друзей и совершенно незнакомых людей, восхищавшихся отважным офицером. Особенно взволновало полученное из Тульчина послание Бурцова:
«Имя твое, достойнейший Николай, превозносимо согражданами. Подвиг, тобой совершенный, достоин славного Рима. Как ни равнодушен век наш к подобным делам, но не умолчит о тебе история. Суди же, какою радостью исполнены сердца друзей твоих! Всегда друзья твои славили и чтили твою чувствительность, душевную крепость: теперь отечество обязано пред тобой – оно в долгу у гражданина, торжественное, превосходное состояние!»[21]
Муравьев не ожидал, что соотечественники придадут такое значение его путешествию в Хиву, и у него зародилась мысль издать свои записки отдельной книгой. Поездка в столицу была весьма кстати. Там найдутся люди, которые дадут добрый совет. Прежде всего можно, конечно, рассчитывать на Никиту Муравьева. Он пошел в своего батюшку, пером владеет бойко, и ум у него светлый. Недаром в созданное Жуковским литературное общество «Арзамас» был принят.
Давно хотелось поговорить с Никитой по душам и о делах сокровенных, касающихся тайного общества… Что там происходит? Судить о том по намекам, допускавшимся в письмах, становилось все более затруднительно. А он не собирался отказываться, подобно брату Александру и некоторым малодушным друзьям, от политической деятельности и теперь намеревался восстановить связь с обществом. Ему было известно, что из членов общества в столице сейчас находятся помимо Никиты Павел Калошин, Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы, Михайло Лунин, а может быть, подъедет и Бурцов из Тульчина. Предстоящая поездка в Петербург обещала много интересного.
Ну и помимо всего прочего туда влекла его – он мог в этом себе признаться – и пробудившаяся надежда на встречу с Наташей Мордвиновой и на возможность благополучного окончания долголетнего романа. Как раз перед отъездом из Тифлиса он получил неожиданное известие от двоюродной сестры Сони Корсаковой: она виделась с Наташей, и та открылась ей, сказала, что продолжает любить его и ждет нового предложения. Соня обещала совершенный успех, если он этот решительный шаг сделает. Как знать, может быть! Затуманенный временем милый образ вновь ожил и волновал его чувства.
8
В Петербург приехал он ранним утром четырнадцатого мая. Остановился у Павла Калошина, который жил на Мойке в большой, хорошо обставленной квартире вместе с прапорщиком Алексеем Тучковым, недавно окончившим московскую школу колонновожатых.
Павел по-прежнему служил в Гвардейском штабе, был одним из ревностных членов Союза Благоденствия, возглавлял одну из его столичных управ. Муравьева встретил он радостно, как близкого друга и единомышленника.
Союз Благоденствия, по словам Павла, значительно расширился, окреп и довольно успешно завоевывал общественное мнение. Члены Союза действовали в Вольном обществе любителей российской словесности, в обществе по распространению ланкастерских школ, создали журнальное общество, предполагая издавать собственный журнал, проникли в масонские ложи и в библейское общество.
Не ограничиваясь распространением свободомыслия и вербовкой новых приверженцев, Союз Благоденствия усиливал и практическую деятельность. Члены Союза были во многих департаментах и при высших сановниках, влияли на этих сановников в нужном направлении, разоблачали темные махинации в судопроизводстве, собирали средства для голодающих, выкупали у помещиков даровитых крепостных людей.
А незадолго до приезда Николая Муравьева произошел такой случай. Император Александр приказал петербургскому генерал-губернатору Милорадовичу арестовать и выслать в Сибирь молодого поэта Александра Пушкина, автора свободолюбивых стихов. Но любимый адъютант губернатора, член Союза Благоденствия и литератор Федор Глинка предупредил Пушкина о грозящей беде, устроил ему свидание с Милорадовичем, подготовил к тому, как надо держаться с ним, и Пушкин, избежав ареста, отделался простой высылкой на юг.
– У нас в корпусе не только у офицеров, но и у солдат рукописные стихи Пушкина имеются, – заметил Муравьев. – Мне недавно Воейков прочитал одни; не знаю, верно ли, что Пушкиным сии стихи сочинены, но с чувством необыкновенным каждое слово выражено, меня, веришь ли, жаром они обдали!
– А что за стихи, не запомнил? – спросил Калошин.
– Конец ухватил, из головы до сей поры строки эти не выходят: