Приговор - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— То есть вы полагали, что если солжете, взяв на себя вину, то приговор будет менее суров, чем если скажете правду?
— П-правильно. Мне и в КПЗ говорили, у нас в камере: все равно засудят. Так что смотри, как лучше. В таком деле выгодней на себя вину взять.
— А теперь что же?..
— А теперь я решил правду сказать.
— То есть вы решили теперь, что правда для вас выгодней?
— К-конечно.
— А если бы ложь...— Курдаков сузил и без того узкие щелки между веками.— Если бы ложь была выгодней... Вы бы снова солгали?
— Как это?..— Глеб почувствовал себя сбитым с толку, и растерянно оглянулся на Виктора. Тот сидел, бледный до синевы, с отсутствующим взглядом, закусив тонкую нижнюю губу.
— Да так...— вздохнул Курдаков.— Выходит, что правда, что ложь — для вас все едино. Выгодно или не выгодно — только это и важно... Так?
Глухой ропот пробежал по залу.
Курдаков не дал Глебу прийти в себя:
— Вы давали показания в присутствии адвоката?
— Да, он был на допросах, хотя не на всех...
— Вас привозили на то место, где было совершено преступление?
— Привозили.
— Вы показывали в присутствии понятых скамейку, на которой: сидели, когда к вам подошел Стрепетов? И аллею, из которой он вышел? И место, где завязалась драка? И дорожку, по которой побежали, когда Стрепетов упал?.. Все это вы показывали на предварительном следствий и все это теперь объявляете вымыслом, верно?
— Верно,— вяловато согласился Глеб.
— Как вы можете объяснить, почему все ваши «вымыслы»— у всех троих — совпадают между собой, а также соответствуют реальным обстоятельствам?
Теперь весь зал сидел затаившись. Николаев стиснул кулак и уперся им в подлокотник.
— Вы можете объяснить?— повторил Курдаков.
— Нет, н-но могу,— выжал из себя Глеб.
Курдаков опустил остро сверкнувшие глаза, коротко побарабанил по столу, порылся в лежащей перед ним папке.
— Зачитываю вашу записку, изъятую при попытке тайком передать ее родителям и приобщенную к делу: «Если не поможете, нам хана». Имеете ли вы что-либо сказать по поводу этой записки? Как понимать ваши слона: «иначе нам хана»?
Глеб молчал, переминаясь с ноги на ногу. Федорову казалось, он слышит, как тяжело, посапывая, тот дышит, упершись взглядом куда-то в пустоту.
— Прошу напомнить подсудимому, что он вправе не отвечать на вопросы,— обратился к председательствующему Горский, вскинув руку и получив слабый кивок в ответ.
— Напоминаю.— нехотя воркотнул судья.
Допрос продолжался. И чем точнее, прицельней вел его Курдаков, чем больше напрягался и терялся Глеб, тем явственней обнаруживались симпатии зала, да и в себе самом Федоров ощущал все сильнее накипавший протест. Он помнил, как года два назад Глеб появился у них и доме, как был он стеснителен, застенчив — и не меньше, чем другие стыдятся маленького роста, стыдился того, что он высок, и что каждый считал необходимостью отозваться на это — шуткой, междометием или вскинутыми к потолку глазами. Весь он был в комплексах юношеской стеснительности, боязни сделать что-то не так, в особенности — переступить черту, раз и навсегда проведенную отцом. Он уважительно называл отца «батей», и «батя сказал», «батя велел»— был первейший и самый неоспоримый для него аргумент. За это над ним зло издевался растущий на вольной волюшке Виктор. Однажды он в присутствии Федорова принялся уламывать Глеба, чтобы тот спустил штаны и задрал рубашку, но Глеб стоял, прижавшись к стене лопатками. «Он его лупит — р-р-родитель! — не кричал — рычал, захлебывался Виктор.— А этот все терпит! Кретин! Дубина!» — «А что мне с ним драться?..» — пряча глаза, выжал из себя Глеб.— «Да я бы... Я бы его зарезал!..» — Он так это выплеснул; с такой яростью, что Федоров расхохотался: ведь и вправду — зарежет, шкет, отца родного зарежет — и дорого не возьмет!..
Он и сейчас видел перед собой — того, красного, пыхтящего от стыда к унижения Глеба и неистово сверкающего из-под косой челки зрачками Виктора... И было мерзко, пакостно у него на душе.
Ведь это — дети!..— думал Федоров.— И не в том даже дело, виноваты они или нет. Не в том, не в том... А дело в том, что это еще дети. У них длинные тощие шеи, мягкий пушок на щеках и под носом; бородавки на пальцах... И вот мы собрались, чтобы судить их... Кого мы судим — их или себя?.. Скорее себя... Но там, за перегородкой, сидят они, а не мы, и в обвинительном заключении значатся их имена, и они стоят перед судьей, перед народными заседателями, прокурором, и те, призвав на помощь все свои знания, житейскую мудрость, профессиональный, отточенный многими годами опыт, стремятся доказать, что именно они, эти дети, виноваты во всем...
Но при этом его мысль летела куда-то дальше, вверх, все расширяющейся спиралью, и вместо трех жалких фигурок в таком вот зале, не в зальчике, а в просторном, для многих доступном судебном зале, виделись ему совсем другие люди: респектабельные, с начальственно звучащими баритонами, с мешочками под глазами, которые не разгладят никакие сауны, с повелительным, как бы поверх голов бросаемым взглядом. И среди них — директор комбината и все те, кто морил город, жег его легкие, отравлял кровь... Но перед судьями стоял, мялся, бубнил свои невнятные ответы Глеб, и прокурор Кравцова один за другим задавала ему вопросы, надеясь найти зацепку, камешек, а то и гладенький кирпич, который без труда ляжет в тщательно возводимую ею стену доказательств.
— Скажите, Николаев, а родители... Они знали об этих ваших художествах?.. Как вы пили, разгуливали: по вечерам вместо того, чтобы сидеть дома и учить уроки?.. И как они к этому относились?..
— Ну, как... Наказывали, если узнают...
— А за... — Кравцова поправила очки, подвинула их ближе к переносью.— За что именно вас наказывали?
— За разное... Отметку плохую охватишь или домой запоздаешь...
— А за карты? За то, что домой придете, а от вас вином пахнет?
— И за это.
— Я-а-асно. («Ясно-ясно-ясно...»—вспомнил Федоров скороговорку Чижова). И тем не менее... Вас что, товарищи подбивали?
— Никто меня не подбивал.
— Тогда как же?.. В тот вечер, третьего марта... Вы ведь знали, что вам достанется — и за вино, и за поздний приход?
— А бати не было, он в больнице дежурил.
— Значит, в то время, когда вы в сквере сидели и портвейн ( Кравцова перевернул а листочек, в блокноте, как будто проверяя себя)... портвейн попивали... В это время ваш отец... Что делал он в это время на дежурстве?
— Откуда мне знать.
— Ну, если он хирург, то... Как вы полагаете?..— Глеб молчал.— Скажите, Николаев, вы у отца в больнице бывали? Знаете, чем он там занимается?
— Был раза два. А чем занимается, и так известно: больных режет... Что тут смотреть.
— А зачем вы к нему в больницу заходили?
— Не помню. Наверное, тугриков перехватить.
— Тугриков?..
Смутный гул, как горький дымок, повис над залом.
— Заявляю протест,— подал голос Горский.— Вопросы прокурора не относятся к существу дела.
— Протест отклоняется,— сказал Курдаков.— Продолжайте.
— Выходит, по вашим, Николаев, словам, что каждый шаг ваш дома контролировали, на то и другое налагали строгие запреты, однако вы их нарушали?
— Как все, так и я...
— И чем строже были запреты, тем чаще вы их нарушали?
Глеб помолчал, прежде чем ответить:
— Пожалуй, что так.
— «Пожалуй, что та-ак...»— протянула Кравцова. И обратилась к председательствующему:— Пока у меня все.
— Вы что же,— заговорил Горский,— так-таки и были лишены отцом всякой самостоятельности? Он что — стремился, чтобы дом стал для вас чем-то вроде клетки?..
Горский был разгорячен, рассержен. Сонное, выражение смыло с его лица. Широкие ноздри раздувались, он то встряхивал львиной гривой, то картинным жестом отбрасывал ее с высокого, скульптурно вылепленного лба.
Глеб сник и, взглянув на него, виновато поёжился.
И тут раздался негромкий, даже робковатый, голос Катушкиной:
— А давно ли отец начал вас брать на охоту?
— Давно,— поднял голову Глеб и глаза у него прояснились, посветлели.— Лет с двенадцати, а то и с десяти.
— А вам никогда не было жалко тех... Не знаю — зверушек, птичек... На которых вы охотились?.. Которых убивали?..
— Нет,—сказал Глеб, отчего-то повеселев,—такого не было. А то бы что за охота?..
Глаза его на мгновение прищурились и странно блеснули, он словно мушку навел, торопясь не упустить цель и надавить на покорный пальцу крючок. Или Федорову так только показалось?.. Но и потом, когда Глеб уже сел и его место занял Харитонов, взгляд этот, холодный и безжалостный, как стальное лезвие, продолжал в нем жить.
19...Он вилял, ёрничал, паясничал — Валерка Харитонов, ничуть не смущаясь тем, что перед ним — суд, что позади, в шаге от него, — конвоир, а сбоку, шагах в четырех,— зареванная, с разбухшим от слез лицом, утратившим всю свою моложавость и миловидность,— мать, поминутно подносящая к заплаканным глазам платок.