Василий Тёркин - Петр Боборыкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Емко втянул он в себя воздух на холодке зардевшегося утра.
Особенной свежестью росы еще отзывался этот воздух. Ночи стали уже холодные, и вниз по лощине, куда Теркин повернул по дороге в овражек, белая пелена покрывала озимые всходы. И по деревьям овражка ползли разрывчатые куски жидкого тумана.
Как ему жаль было ружья и собаки! Они остались там, на Волге, в посаде, где у него постоянная квартира, поблизости пароходной верфи. Там же и все остальное добро. На "Сильвестре" погибла часть платья, туалетные вещи, разные бумаги. Но все-таки у него было такое чувство, точно он начинает жить сызнова, по выходе из школы, с самым легким багажом без кола, без двора.
Да "кола и двора" у него и до сих пор как следует нет. Из крестьянского общества он давно уволился. Домишко Ивана Прокофьича после смерти старухи отдал в аренду, потом продал.
А захотелось ему в эту минуту, когда он спускался к овражку, владеть землей, да не здесь, а на Волге, с усадьбой на горе, с парком, чтобы в лесу была не одна сотня десятин, и рыбная ловля, и пчельник, и заливные луга, свой конский завод.
И вспомнилось ему, как он еще мальчуганом гостил с отцом в промысловом селе "Заводное", вверх по Волге в соседней губернии, на луговом берегу, и как он забирался на колокольню одной из двух церквей и по целым часам глядел на барскую усадьбу с парком, который спускался вниз к самой реке. Все внутри его пылало жаждой обладать таким угодьем, сделаться богатеем и купить у господ всю их "дачу" вместе с дремучими лесами. Он не знал этих господ, а не любил их. И тогда в доме уже никто не жил. Цветник и парк стояли в забросе. У него сердце болело за все это приволье.
И вот теперь перед ним открывается даль владельческого обладания. Через два-три дня он поедет в Нижний вносить за "Батрака" двадцать тысяч и спускать пароход на воду, делать свой первый рейс вверх по Волге. Он проедет мимо того села Кладенца, где его секли, и мимо той усадьбы, где строевые леса стоят в глубине.
Глаза Теркина мечтательно глядели вдоль лощины, откуда белая пелена уже исчезла под теплом утренних лучей. Он стал припоминать свои детские ощущения, когда он лазил на колокольню села Заводное. Тогда такая усадьба казалась ему чем-то сказочным, вроде тех сокровищ и чертогов, что вставали перед ним, еще перед поступлением в гимназию, над разрозненной частью "Тысячи и одной ночи".
А теперь это было если неосуществимо сегодня-завтра, то возможно, вероятно, если "Батрак" принесет с собой удачу. Пароход, участие в "Товариществе" - это только ступеньки, средство расширить "район". К лесу тянет его... И тянет не так, как гнусного скупщика, который рубит и корчует, хищнически истребляет вековые кряжи соснового бора, полного чудесной русской мощи и поэзии.
Нет! Не о том мечтает он, Василий Теркин, а как раз об охранении родных богатств. Если бы судьбе угодно было, чтобы такие угодья, как лесная дача при усадьбе "Заводное", попали в его руки, - он положил бы на нее всю душу, завел бы рациональное хозяйство с правильными порубками. Может быть, и совсем бы не рубил десятки лет и сделал бы из этого дремучего бора "заказник". Будут у него дети, и детям бы завещал его, как неприкосновенную, неотчуждаемую собственность, как майорат, - так у бар водится, которые ограждают свой род от обеднения.
Быстрой легкой походкой поднялся он из овражка, где черный лесок расползся по подъемам, и вышел проселком на самый верх волока.
Оттуда виднелись красная крыша и резко штукатуренные стены какой-то фабрики. Он уже слышал звон фабричного колокола, когда сходил от себя сверху.
Вот чего он не будет заводить. Хоть бы у него денег куры не клевали. Фабричное дело! Мастеровщина! Заводская голытьба, пьяная, ярыжная, франтоватая, развратная, оторванная от сохи и топора.
Он не обмазывает медом "мужичка"; он, еще две недели назад, в разговоре с Борисом Петровичем, доказал, что крестьянству надо сначала копейку сколотить, а потом уже о спасении души думать. Но разве мужик скопит ее фабричной лямкой? Три человека на сотню выбьются, да и то самые плутоватые; остальные, как он выразился тогда, - "осатанеют".
Это самое слово употребил он мысленно, и сейчас перед ним всплыло нервное и доброе лицо любимого писателя; он вспомнил и то, что ему тогда хотелось поискреннее исповедаться Борису Петровичу.
А теперь пошел бы он по доброй воле на такую исповедь, вот по дороге в тот лес, на полном досуге?
Он мотнул на особый лад головой и произнес вслух:
- Мало ли что!
"Батрак" ждет там, на Волге, в Сормове. Сегодня же он выдаст вексель Серафиме. Это ее дело - ведаться с той, со святошей, с Калерией.
Самый этот звук "Калерия" был для него неприятен.
То ли дело Серафима! Красавица, свежа, как распустившийся розан, умница, смелая и преданная всем существом своим и без всяких глупых причуд. Она верит ему. Когда ей понадобится капитал, она знает, что он добудет его.
XXXIX
Извивами между кудрявых веселых берегов протекает Яуза. Лодка лениво и плавно повернула за выдавшийся мысок, где у самого обрыва разросся клен, и корни, наполовину обнаженные, гляделись в чуть заметное вздрагиванье проточной воды.
На руле сидела Серафима, на веслах - Теркин. Они ездили кататься вниз по Яузе, к парку, куда владелец пускает публику и где устроена театральная зала.
Вечер медлил надвигаться. Розовато-желтоватый край неба высился над кустами и деревьями прибрежья. Тепло еще не уходило. Стояли двадцатые числа августа.
Работая веслами, без шляпы, в том самом пиджаке, откуда у него выхватили в Москве бумажник, Теркин любовался Серафимой, сидевшей сбоку, с тонкой веревкой, накинутой вокруг ее стана, в светлой фланелевой рубашке с отложным матросским воротником. На ней тоже не было шляпки. Волоса на лбу немного разметались, грудь, высокая, драпированная складками мягкой рубашки, тихо колыхалась. Засученные по локоть руки двигались медленно, туда и сюда, и белизна их блестела минутами от этих движений. И в лице она немного порозовела. Пышный полуоткрытый рот выступал ярче обыкновенного на фоне твердых щек, покрытых янтарным пушком.
- Благодать! - тихо выговорил Теркин.
Он приподнял весла над водой, и капли западали в воду.
И тотчас же он воззрился влево, в одно крутое место берега, где виднелись темные мужские фигуры. Там, кажется, разведен был и огонек.
Еще вчера кухонный мужик рассказывал ему, что на Яузе, как раз там, где они теперь катались, московские жулики собираются к ночи, делят добычу, ночуют, кутят. Позднее и пошаливают, коли удастся напасть на запоздавшего дачника, особливо барыню.
- Про вашу покражу, - сказал ему мужик, - наверно они превосходно все знают.
Об этом именно вспомнил Теркин.
- Сима! - погромче окликнул он. - Держи-ка полевее, вон к тому обрыву.
И он ей рассказал про свой разговор с кухонным мужиком.
Она рассмеялась и выпрямила стан.
- Что ж, Вася, ты хочешь знакомство с ними свесть?
- Почему нет? Небось! Не ограбят! Да у меня ж ничего и нет. Разве пиджак снимут. Мы подъедем, я спрыгну. Попрошу огонька. А ты взад и вперед покатайся. Когда я крикну: ау! - подплывай. Ты ведь умеешь грести? Справишься?
- Еще бы! - уверенно и весело откликнулась Серафима и ловко стала направлять нос лодки к крутому обрыву, где виднелась утоптанная в траве узкая тропа, шедшая вниз, к воде.
По этой тропе и вскарабкался Теркин. Стало немного темнеть.
Одним скачком попал он наверх, на плешинку, под купой деревьев, где разведен был огонь и что-то варилось в котелке. Пониже, на обрыве, примостился на корточках молодой малый, испитой, в рубахе с косым воротом и опорках на босу ногу. Он курил и держал удочку больше, кажется, для виду. У костра лежала, подобрав ноги в сапогах, баба, вроде городской кухарки; лица ее не видно было из-под надвинутого на лоб ситцевого платка. Двое уже пожилых мужчин, с обликом настоящих карманников, валялись тут же.
- Огоньку можно? - звонко спросил Теркин у того, что удил.
- Сделайте ваше одолжение.
Ни он, ни товарищи его не выказали удивления и только переглянулись между собою. Женщина не поднялась с места и даже повернула голову в другую сторону.
- Кашицу варите? - спросил той же звонкой и ласковой нотой Теркин и, закурив папиросу, подошел к костру.
- Суп-потафё! - хрипло и насмешливо ответил один из валявшихся, в холстинном грязном картузе и непомерно широких штанах, какие носят полотеры.
- А что, братцы, - заговорил Теркин, не покидая ласкового тона. - Вы ведь все знаете друг друга (оба лежавшие у костра приподнялись немного): вот у меня на днях выхватили бумажник, у Воскресенских ворот, на конке... денег четыреста рублей. Их теперь, известное дело, и след простыл. Мне бы бумаги вернуть... письма нужные и одну расписку... Они ведь все равно господам рыцарям тумана ни на что не пригодятся.