Линии разлома - Нэнси Хьюстон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спускаюсь по лестнице, прыгая на одной ножке, и ненавижу жизнь. Бабушка уже вывела машину из гаража. Она прогревает мотор и, когда я «выхрамываю» на крыльцо, пытаясь застегнуть пальто и одновременно завязать шарф, делает мне знак поторопиться, и вид у нее жутко раздраженный. Когда мы останавливаемся на светофорах, бабушка нетерпеливо постукивает пальцами в кожаных перчатках по рулю, но мы все-таки приезжаем в школу вовремя — как обычно.
В девять исполняется гимн Канады, в четыре — «Боже, храни королеву», и все время между двумя гимнами я страдаю — то от жгучего стыда, то от смертельной скуки.
На утренней перемене я понимаю, что не могу больше терпеть боль от занозы, и иду в туалет, но дверь кабинки не доходит до пола, и другие девочки видят, что я сняла одну туфельку и один чулок, и начинают хихикать: «Что там происходит? Она русская шпионка? У нее телефон в ботинке?»
Одноклассницы никогда не зовут меня прыгать через скакалку, потому что я почти всегда сбиваюсь и моя команда вылетает. На уроках рисования они всегда спрашивают: «Что это должно быть?» — как будто я создала абстрактное полотно. Играя в «музыкальные стулья», я всегда вылётаю первой — музыка поглощает меня полностью, и я забываю перебежать на освободившийся стул. Во время репетиций воздушной тревоги, когда мы прячемся под партами, мне удается просидеть на корточках не больше двух минут, а ведь если на нас сбросят настоящие атомные бомбы, придется так сидеть много часов, а то и дней. Остальные девочки уверены в себе, они проворные и умелые: когда мы делаем снежинки из бумаги, я потею и переживаю из-за того, что у меня затупились ножницы, а они сидят и спокойненько вырезают. Перед физкультурой они ловко и быстро переодеваются в форму, пока я, пыхтя и краснея, борюсь со своими вещами; их одежда опрятна и дружелюбна, моя противится изо всех сил: то пуговица отскочит, то пятно появится, то подшивка отпорется самым подлым образом.
По пятницам я занимаюсь музыкой, но из-за утренней занозы забыла дома ноты. В четыре бабушка везет меня домой, кипя от негодования, она торопится, колеса визжат на льду. «Мы опоздаем, — говорит она. — Ох, Сэди, ну почему ты такая рассеянная?!»
«Покажи, что ты выучила за неделю», — командует мисс Келли, возвышаясь надо мной, как монумент. Она кладет руки мне на плечи и тянет назад, заставляя выпрямить спину, поднимает большим пальцем подбородок, исправляет постановку рук на клавиатуре и в очередной раз напоминает, что пальцы должны держать воображаемый мандарин. Я успеваю сыграть всего три такта, и она велит мне остановиться и упражняться «на месте»: «Прижми средний палец и играй аккорды, сначала указательным и безымянным, потом большим и мизинцем. Поставь указательный на соль, а большой раскачивай между двумя до — но не поднимай запястье, Сэди!» Она хлопает меня линейкой по руке, бьет по выступающей косточке, причиняя ощутимую боль. Я вскрикиваю: «Ой!», у меня выступают слезы. «Сколько тебе лет, Сэди?» — спрашивает мисс Келли, и я отвечаю: «Шесть». — «Так перестань вести себя, как ребенок. Давай, повтори все сначала». Почти весь час мы делаем ее идиотские упражнения, а на пьесы остается минут пять, не больше. Я начинаю с «Эдельвейса», но так нервничаю, что у меня дрожат руки, она говорит, что на прошлой неделе я играла лучше, и принимается строчить фиолетовой ручкой указания в моей тетради: «Округлить пальцы!», «Гибкие запястья!», «Постановка рук!». К следующей неделе я должна нарисовать пятьдесят скрипичных ключей и пятьдесят басовых, а еще выучить соль-мажорные и соль-минорные гаммы — «Без единой ошибки!» — пишет мисс Келли и так энергично подчеркивает последние слова, что ручка рвет бумагу.
— Итак? — спрашивает бабушка, изящным жестом протягивая моей училке конверт с деньгами за урок (они потратили столько денег на мою учебу, еду и одежду, а я ведь даже не их дочь, ты отдаешь себе в этом отчет? Отдаешь или нет?). — Она делает успехи?
— Она должна больше стараться, — угрожающим тоном произносит мисс Келли.
— Но она занимается каждый день, — отвечает бабушка. — Я за этим слежу…
— Просто сидеть за пианино недостаточно, — перебивает бабушку мисс Келли. — Она пока не научилась работать по-настоящему, ей трудно сосредоточиться. Никто не добивается успеха просто потому, что кто-то в семье одарен музыкально. Нужно работать, работать и еще раз работать.
Запястье в том месте, по которому меня била мисс Келли, все еще красное и болит, роптать на взрослых запрещено, но у меня в душе все кипит от возмущения, и я решаю нажаловаться маме, как только мы увидимся. Ябедничать бабушке бесполезно, я знаю, чту она скажет: «Должно быть, ты это заслужила…», но мама не потерпит, что какая-то незнакомая тетка мучит ее маленькую дочку, избивая ее линейкой, она скажет бабушке, чтобы мне сейчас же нашли новую учительницу, а если бабушка возразит: «Хорошие учителя на дороге не валяются, у мисс Келли прекрасная репутация, она готовит учеников к поступлению в консерваторию», мама ее передразнит: «Консерватория, консшмерватория! — обожаю, когда она так говорит. — Я хочу, чтобы моя дочка была счастлива, так что, если ты способна нанимать только садисток, она обойдется без пианино». Эти слова прозвучат для моих ушей как музыка, мне больше никогда не придется сидеть за пианино, и я смогу читать, сколько захочу. Бабушка говорит, что я порчу чтением глаза и мне скоро понадобятся очки (то есть им придется купить мне очки), но, когда читаешь, никто не лупит тебя линейкой, а реальный мир постепенно отдаляется и исчезает.
Садист — это человек, который любит делать больно другим, и я не понимаю, почему мама так меня назвала. Однажды я ее об этом спросила, но она ответила, что оно ей нравится. В имени Сэди есть слово sad, что означает печальный, и у моей мамы (вернее, далеко от нее) очень печальная маленькая дочка.
У каждого дня свой особый аромат печали, я узнаю его, просыпаясь по утрам: в понедельник мне грустно, потому что это первый день недели и впереди еще пять школьных дней; вторник огорчает меня уроком классического танца; среда наводит тоску занятиями гимнастикой; четверг я не люблю из-за кружка скаутов, пятницу — из-за урока музыки, субботу — за то, что надо менять белье, а воскресенье — из-за похода в церковь.
В скаутском отряде нас учат вязать всякие дурацкие узлы — совершенно бесполезное занятие, ведь ни одна из нас не собирается идти в моряки. Еще приходится разглядывать в течение тридцати секунд штук двадцать разных предметов, потом отворачиваться и называть их, один за другим — я сбиваюсь уже на четвертом. Мы ходим в коричневой форме — она еще уродливее школьной — и обязаны быть всегда готовы (хотя никто ни разу нам не объяснил, к чему именно), а шутка о девочке, которая забыла эту заповедь и оказалась беременной, не такая уж смешная. Тем, кто становится лучшим в каком-нибудь деле, дают маленькую ленточку или медальку — их вешают на грудь, но я нигде не отличилась, и моя грудь пуста.
Чтобы заниматься балетом, нужно быть хрупкой и изящной, а у меня круглый животик и так болят ноги от пуантов, что я едва могу стоять, не то что танцевать.
Все это делается для моего блага, чтобы я когда-нибудь стала идеальной домашней хозяйкой — искусной, уравновешенной, и сознательной гражданкой, но ничего не получается: я всегда буду чувствовать себя глупой толстушкой, странноватой, не от мира сего, неумехой, как говорят умные взрослые — несостоятельной. Никто не может изменить моего нутра, тем более что я вроде как и не человек вовсе. Мои учителя и бабушка с дедушкой считают, что я «переживаю этап», вот и пытаются «обтесать» мой мозг и мое тело, чтобы сделать хорошо воспитанной. Я изо всех сил стараюсь «соответствовать», улыбаюсь, киваю, стою на пуантах, делаю фуэте в пачке, старательно вяжу узлы. Большую часть времени мне удается их дурачить, но Врага обмануть невозможно, ему известно, что в глубине души я — плохая. Когда давление становится невыносимым, я могу делать одно — снова и снова биться головой о стену в полной темноте.
Каждый вечер в четверть шестого бабушка говорит: «Сэди пора садиться за инструмент». В этот же самый момент дедушка выходит из кабинета, приняв своего последнего психа, и отправляется выгуливать собаку.
Бабушка и дедушка не просто так завели короткошерстного пса: они не хотели, чтобы повсюду в доме была его шерсть, а характер их не волновал. Нрав у Хилари просто ужасный, хотя имя его — если верить словарю — означает «безмятежно-веселый, всем довольный». Хилари оно совершенно не подходит, он крошечный, дерганый и нервный. Когда я пытаюсь его погладить, он отскакивает и визжит, словно его душат.
«Где моя гончая?» — спрашивает дедушка (он шутит так каждый вечер), а когда Хилари бросается к нему, тявкая и вертя от возбуждения задом, он говорит: «Ну-ну, успокойся, иначе мне придется надеть на тебя намордник!» Все это до ужаса нелепо, но я занимаюсь музыкой как раз во время их прогулки.