Рецепт наслаждения - Джон Ланчестер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Твое стремительное социальное падение не может не тревожить твоих доброжелателей, — сказал я брату. — Ты начинал как художник, затем стал скульптором, а теперь, по существу, что-то вроде садовника. Что ты будешь делать дальше, Барри? Подметать улицы? Мыть туалеты? Займешься журналистикой?
— Наверное, я становлюсь чувствительным, — признал Бартоломью. — Меня больше, чем раньше, интересует красота и меньше интересует сила. Сила воображения, tour de force.[216] Вода, камни, деревья, солнечный свет. Передай соус.
— Не придуривайся, — сказала ему Элис (Алекс? Алисия?), которая была не в настроении.
Прошло время, и я отправился на открытие парка, которому (как-никак это Франция) предшествовал обед на свежем воздухе. Мероприятие проходило центральной поляне леса, погода только-только «установилась». Спонсоры проекта потчевали всяческих видных деятелей мира искусства и ряд местных сановников. Меню было благоразумно неинтересным — паштет из жаворонков, бараньи отбивные bourdaines (яблоки, начиненные джемом из местного гибрида персика и абрикоса, названного alberge de Tours[217]). Я прибыл туда отчасти с целью поглумиться над проектом Бартоломью, отчасти — чтобы исследовать местные деликатесы окрестностей Сомюр, особенно andouillette[218] из угря и лошадиного желудка, так как andouillette — это моя любимая требуха. Ее, кстати, считал абсолютно несъедобной мой брат, который решил, что она «сильно воняет». Тогда как, естественно, сильный запах есть часть смысла — в меньшей степени буквальная вонь, и в большей — волнующее ощущения запаха, осознание, приходящее при поедании требухи, более чем когда-либо, что ты ешь, помещая внутрь своего желудка плоть мертвого животного, такого же, как и ты.
Богатый баварец в шелковом костюме с темно-серым тканым узором произнес речь, состоявшую из слегка прикрытого хвастовства своим собственным богатством, щедростью и дальновидностью в качестве покровителя искусств пополам с разными невероятными заявлениями относительно работ моего брата. Художественный критик, француженка с (как показали мимолетнейшие предыдущие встречи) действительно поразительным запахом изо рта, тяжело и неуклюже поднялась с земли и разразилась ерундой о том, что Бартоломью будто бы «балансирует на грани между различными направлениями искусства». Мэр Шинона, который, похоже, не слишком готовился к этому случаю, призвал присутствующих его переизбрать. А затем началась экскурсия по парку, именитым гостям было разрешено рассеяться и побродить где вздумается. Некоторые из них, пообедав не слишком мудро, зато слишком плотно, воспользовались случаем, чтобы отыскать тихий уголок и вздремнуть для восстановления сил. И конечно же, не обошлось без скандала по поводу le parc qui n'existe pas,[219] как выразилась одна из ежедневных газет, так как смыслом проекта моего брата была интеграция небольшого количества каменных изваяний в обычный лесной пейзаж таким образом, чтобы они при этом не производили впечатления сознательных «произведений искусства» — валун здесь, кучка камней там, скамейка или столик для пикника где-то еще. Эффект этот называли японским — как это ни смешно, учитывая любимое выражение Бартоломью «Чем меньше, тем хуже». (Он почти никогда не выражал мыслей или мнений о более отвлеченных проблемах эстетики, что, наверное, и к лучшему, потому что когда брат изредка все-таки это делал, то оказывался в настроении, какое замечал за собой Флобер, когда разговор заходил о литературе: он чувствовал себя, как бывший заключенный, в присутствии которого обсуждается тюремная реформа. Бартоломью был сравнительно груб, раздражающе прямолинеен, высокомерен в своей уверенности, что ему дескать, лучше знать, настолько то или иное могло вызывать сильное негодование. «Большая часть того, что люди говорят об искусстве, — чушь собачья», — сказал он мне однажды, посмотрев телевизионную программу, посвященную его работам. Я сам, не имея в распоряжении телевизора, просмотрел лишь документальную хронику в присутствии ее объекта, в его мастерской в Лейтонстоне, ультрамодно-немодном районе, где Бартоломью работал и где поэтому, в дополнение или в результате размышлений, жестом таким же маргинальным, как акт постановки подписи под картиной, он жил. «В искусстве задается три вопроса: Кто я? А ты кто? И что здесь, черт меня подери, происходит?»)
Я не собирался посещать парк в тот день. Я ничего не планировал делать, разве поколесить по округе безо всякой цели. После обеда я хотел нанести давно предполагаемый визит в Сейи, где имеются великолепный château[220] и улица очаровательных домиков, вырубленных в скале. Кстати, всего в нескольких милях оттуда родился Франсуа Рабле, один из величайших «вкладывателей» в литературе. (Моя соратница, когда я настоял на том, чтобы она дала точное определение или указала разницу между модернизмом и постмодернизмом, сказала: «Модернизм стремится понять, сколько ты можешь безнаказанно оставить за кадром. Постмодернизм стремится понять, сколько ты можешь безнаказанно вложить в свое произведение».) Я надеялся также, что у меня будет время заглянуть в аббатство Фонтевро. Это было любимое аббатство династии Плантагенетов, которые значительно достроили его, превратив в немалое скопление зданий (пять на сегодняшний день), где нашли последний приют король Генрих II, его жена Элеонора и их головорез сын Ричард Coeur de Lion.[221] В Фонтевро также хранятся сердца короля Иоанна, этого гадкого утенка, которому мы обязаны существованием Великой хартии вольностей, и добренького Генриха III, его так мало похожего на отца сына. Хотя, признаться, сообщение о том, что чье-то тело похоронено в одном месте, а сердце — в другом, всегда вызывает у меня в голове не благородную мысль о заслуженном отдыхе от тяжких трудов, но картину отвратительного посмертного потрошения. (В чем, например, они перевозят это сердце? Кто его вырезает?) Плантагенеты всегда были моей любимой английской королевской династией: не такие тупые, как все эти угрюмые англосаксонские военные вожди, которые им предшествовали, менее склонные к братоубийству, чем Йоркисты и Ланкастериане, не такие ненадежные и обуреваемые манией величия, как непростительно валлийские Тюдоры, не такие глупые, как Стюарты и не настолько немцы, насколько остальные, все те кто правил после них, — дом Саксен-Кобург-Гота я тоже имею в виду. Элеонора, должно быть, была штучка еще та — трижды похищаемая до свадьбы безумно влюбленными поклонниками, первый из которых был(а) брат ее будущего мужа и(б) на двенадцать лет младше нее; она провела вторую половину жизни, настраивая своих сыновей} Иоанна Безземельного и Ричарда Coeur de Lion, против их отца. Я всегда думал, что она немного похожа на мою мать, только с более высоким IQ и более продолжительным объемом внимания. Элеонора была разведена — бывшая жена французского короля — и принесла с собой в качестве приданого земли Пуату, Сэнторж, Лимузин и Гасконь, что придает перспективу маленькому поместью, Которое я унаследовал после смерти моих родителей.
До этого, впрочем, я ненадолго заглянул в Шинон, на родину одного из моих любимых вин, которое делают из терпкого, выразительного, волокнист того «Каберне Франк», способного казаться игриво-фруктовым в одном настроении и мрачным и даже чуть отталкивающим — в другом, но не особенно стремящегося достигать вершин или опускаться в бездны (чувственных ощущений, предвкушений), которые более благородные и честолюбивые вина включают в свою палитру — вино, похожее, скажем, на озеро, впадающее в самые разные настроения в зависимости от игры света, ветра и плеска маленьких быстрых волн, способное утопить ежегодно одного-двух рыбаков, но никогда не отклоняющееся от своей определяющей озерности.
Я прибыл как раз в полдень и немного побродил по склону у стен большого старого замка, где умер Генрих II. Забавно представить, что именно отсюда он правил королевством, растянувшимся от предгорий Пиренеев до кишащих куропатками болот шотландской границы. И снова я подумал: Англия, должно быть, в те времена была значительно более пригодной для жизни страной, чем сейчас — с ее потным, неотесанным, но усердным и должным образом порабощенным англосаксонским крестьянством, безропотно занимающим отведенную ему нишу, с норманнской титулованной знатью, эволюционирующей из беспринципных грабителей на баркасах в заказывающих гобелены, франкоговорящих обитателей замков — ранний, но очень впечатляющий пример подъема по социальной лестнице и самоусовершенствования. Основная часть страны, укрытая густыми лесами, в изобилии одаривала в те времена своих жителей грибами, олениной и мясом диких кабанов (этот зверь особенно вкусен, если он имел возможность вдоволь наедаться своей любимой пищей — желудями). Но теперь от Шинона осталось одно воспоминание благодаря в равной степени и удобству расположения — он слишком хорошо подходит в качестве места остановки туристов на пути к Луаре — и интересному содержанию. На выезде из города случилась короткая, но раздражающая пробка: школьный автобус, извергая свое многоголосое содержимое (а французы держат европейскую пальму первенства по шумности своих школьников), оказался заблокирован (буквально) двумя немецкими автомобилями с жилыми прицепами. Воспоследовавший затор явился фатально простой и скучной метафорой всей европейской истории с 1870 по 1945 год.