Ярость жертвы - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты здорово влип, дружище, — заметил Григорий Донатович. — Выхода у тебя нет. Сам поймешь денька через два. Но к тому времени я могу передумать.
— Ты сдурел, дядя!
— У меня тоже нет выбора. Уж очень вы солидно наехали на Сашу.
— Ты же слышал, я дал отбой!
— Нет, Миша, поздно. Никаких отбоев. Как говорил один древний грек: Валерия или смерть.
На мгновение Четвертачок впал в отчаяние и совершил совершенно бессмысленный поступок. Некстати вспомнил, что молод и удал. Гречанинов сидел на табурете, и Четвертачок с воплем: «Задавлю паскуду!» сорвался с койки и кинулся на него. Гречанинов успел привстать, поймал его за плечи, приподнял, вихляющегося и брызгающего слюной, и, напрягшись, шмякнул о стену, до которой было довольно большое расстояние. За трудный день в несчастном бандите накопилось столько ярости, что он продолжал злобно верещать на лету и затих, лишь рухнув враскорячку на цементный пол. Вскоре, правда, очухался и сказал вполне нормальным тоном:
— Ну ты даешь, батя! Так же можно вообще зашибить. Что касается Лерки, пустой номер. Она меня не послушается, ты что?! У ней гонор весь в папаню.
— Неправда, Миша. Ты на нее влияние имеешь. Полагаю, она по твоей указке за отцом шпионит.
— Врешь, старик! Ты ее не знаешь. Лерка никого не слушает.
— Значит, придется постараться. Ты же умный человек, Миша. Каких мужиков ломал. Неужто с девчонкой не совладаешь? Никогда не поверю. Тем более ты у нее первый мужчина…
— Я?! Первый?! — завопил Четвертачок. — Да если хочешь, она сама меня на себя затащила.
— Вставай, Миша. Простынешь на цементе.
Держась за поясницу, Четвертачок переместился на койку. После неудачного нападения вид у него был вовсе неприглядный. Нос загадочно скривился на сторону и из–под блямбы капало. Я опять угостил его сигаретой, и дальше беседа потекла по дружескому руслу, как между тремя нормальными людьми, которые решили скоротать вечерок в подземелье. При этом Четвертачок выказал себя незаурядным рассказчиком. Он хотел убедить нас, что затея с Мо- головой дочкой, куда бы мы ни собирались ее приспособить, абсолютно бесперспективная, и со мной ему это удалось. Оказывается, в окружении Могола все знали, что Валерия Сверчкова с самого рождения была чем–то вроде ведьмы и исчадия ада. Когда ей исполнилось четырнадцать лет, она стала вовсе неуправляемой. Для удовлетворения природных наклонностей у нее были все возможности, никто не смел ей перечить. Кто пробовал, тех уже нет на свете. Восьмилетним ангелочком она отравила крысиным ядом свою воспитательницу, которая чересчур добросовестно учила ее букварю; а спустя два года подожгла дачу, ухитрясь запереть в ней камеристку–францу- женку и двоих телохранителей. Это случилось в начале демократии, при меченом партийном шельмеце, когда по инерции еще действовали какие–то законы, и Моголу пришлось изрядно раскошелиться, чтобы замять дело. Но в отношении дочери он всегда был слеп. С младенческих лет Валерия водила отца на поводу. Грозный пахан, трезвый, пронырливый делец, изучивший человеческую подлую натуру до донышка, души в ней не чаял и в ее присутствии сам становился как дитя неразумное.
Лет с тринадцати девочка пристрастилась к вину, баловалась травкой и повела буйную половую жизнь, валясь под каждого, кто хоть чем–нибудь ей приглянулся. Своих партнеров она высасывала до нутра, как вампир, и когда пресыщалась, то под каким–нибудь незамысловатым предлогом натравливала на них своего папашу, после чего несчастные жертвы юной нимфоманки исчезали из поля зрения уголовных побратимов навеки.
С Четвертачком, вообще отличавшимся изворотливостью, у нее вышла осечка, и по какой–то необъяснимой причине он уцелел. После безумной кавказской случки, которая длилась три дня подряд, прогнала его с глаз долой и велела не показываться, пока сама не позовет. Но никаких карательных санкций к нему не применяла, хотя первые месяцы после того Четвертачок редкую ночь засыпал с уверенностью, что проснется живым. Естественно, иногда виделся с ней мельком (варятся–то все в одном котле), и она вела себя так, словно между ними ничего не было и сохранились прежние идиллические отношения: «Дядя Миша, покачай на ручках маленькую Лерочку!» Или: «Дядя Миша, дай сто баксов, твоя девочка купит мороженое!»
Постепенно Четвертачок возмечтал, что пронесло, и маленько успокоился. Однако в начале лета шеф по какому–то пустяковому делу вызвал его на дачу, и при входе в дом он столкнулся с Лерой лицом к лицу. Заметно она была обкуренная и какая–то не совсем в себе. Поймала его руку, прижалась и ласково спросила: «Хочешь меня, миленький?!» Мужество его не покинуло, отшутился: «Не здесь же, дорогая?!» Оказалось, зря шутил. Маленькая дрянь желала ублажения именно здесь, в узком предбанничке, на лестничной клетке, перед входом в холл, куда мог сунуться кто угодно в любую секунду. Уж этого удовольствия он не забудет никогда.
Но он справился, хотя ведьма осталась недовольна и в наказание прокусила ему ухо и пнула каблуком в мошонку, жеманно присовокупив:
— Какой ты ленивый, дядя Миша! Раньше лучше трахался.
С докладом к хозяину вошел, сгибаясь от боли, и озорница впорхнула вместе с ним.
Могол спросил:
— Ты чего, Четвертной? Заболел, что ли? На крючка похож.
На что дрянь, хохоча, прощебетала:
— Папочка, у него радикулит. Прогони его на пенсию.
Могол, который во всем соглашался с дочерью, ответил:
— Можно и на пенсию. Только без пособия. Ха- ха–ха!
Четвертачок решил, что спекся, но опять пронесло, и когда через полчаса уезжал, ведьма проводила до машины, на прощание проворковав:
— Ты мой раб, дядя Миша. Вечный раб. Твоя поганая душонка у меня вот здесь, — сунула ему под нос кулачок. — Дуну — и нет тебя. Помни про это!
— Что я тебе сделал, Лерочка?
— Ну, очень воняешь, — объяснила шалунья.
С тех пор он ее больше не видел. Искренний и грустный рассказ Четвертачок закончил философски:
— Много женщин знал, но эта — особенная. Кто ее разгадает, смысл жизни поймет. А ты, старик, говоришь, вызови на свидание. Я не могу, попробуй сам… Архитектор, сходи за бутылкой, душа горит.
Гречанинова, как и меня, эта история заинтриговала. Вряд ли Четвертачок ее сочинил, зачем ему? Не в таком он положении, чтобы плести сказки.
— Выходит, ты ее опасаешься? — спросил Григорий Донатович.
— Не то слово, — признал Четвертачок. — Эта курва опасней своего папаши, потому что чокнутая.
— Моголом ты тоже, выходит, недоволен?
— Этого я не говорил. Хозяин всегда в своем праве.
Гречанинов задумался, а мы с Четвертачком выкурили еще по сигаретке. Мука недужного любовного воспоминания почти совсем его очеловечила, и он по–дружески мне попенял:
— Напрасно, Саня, ты все это затеял. Могли с тобой без шухера договориться.
— Получается, не сумели.
— Если из–за девки своей обижаешься, прости великодушно. Я тебе завтра десяток таких же предоставлю. Ничем не хуже.
— Про это не надо, — попросил я.
Наконец, Гречанинов подбил бабки. Участливо спросил:
— Тебе сколько лет, Миша?
— Сорок.
— Видишь, уже взрослый. Пора браться за ум. Человеком ты, конечно, уже не станешь, но даже одно доброе дело зачтется на суде… Значит, так. Ночь тебе на размышление. Не теряй ее даром. Завтра вызовешь Валерию. Судя по тому, что ты о ней наплел, она девица азартная. И неравнодушна к тебе. С правильным подходом обязательно клюнет.
Четвертачок смотрел на моего наставника с тупым изумлением, потом расхохотался:
— Ну даешь, старик! Могола надумал зацепить! Опомнись, деревня. Думаешь, Четвертачка в подвал заманил и с Моголом так же получится? Как тебе это в башку взбрело? Да для Могола ты козявка, он даже не заметит, как раздавит. На кого хвост задираешь?
Заметно было, что он сочувствует Гречанинову и до глубины души поражен его дуростью. От этой его внезапной искренности и оттого, что он как–то вдруг просветлел лицом, мне стало неуютно.
В машине, когда возвращались домой, я вроде задремал и успел увидеть короткий сон из прошлых времен. Куда–то я тоже ехал и чувствовал себя приморенным, но дорогу и окрестности различал удивительно ясно: серебристые ели, блестящий лак шоссе, прелестное лунное озеро вдалеке… Когда поделился минутным видением с Гречаниновым, он сразу понял, о чем речь. Истомленное, исковерканное абсурдом реальности сознание, объяснил он, лишь в сновидениях обретает лекарство от безумия. Иными словами, сон и явь в наши окаянные дни поменялись местами, и батюшке Фрейду, будь он жив, этот психологический феномен дал бы богатейший материал для исследований. Впрочем, сам Фрейд сегодня, скорее всего, оказался бы безработным.
— Зачем же так печально, — возразил я. — Многие талантливые учейые спокойно уезжают в Америку и там живут припеваючи.