Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Реакция деда, как всегда, была решительной:
— Наши были бандиты, и эти, кубинские — тоже бандиты.
Вспоминали; их общие с дедом воспоминанья теперь уже отстояли — не верилось — на тридцать, тридцать пять лет.
— А помнишь, дед, как вы меня с отцом экзаменовали?
— Да-да, когда Пётр Иваныч выпьет. Ну, это было нечасто — где было взять? Сдавали картошку — за мешок полагалась бутылка, мама твоя иногда принесёт чуток спирту из лаборатории. Но она боялась… Сядем с ним, я выпью свою рюмку, Пётр Иваныч — остальное. Позовём тебя — ты был очень забавный. Развлечений же никаких.
Называлось: экзамен по философии.
— Леонид Львович, сначала — вы, начнем, по хронологии, с богословия.
Дед охотно вступал в игру. Очень серьёзным тоном он спрашивал:
— Какие суть три царства в тварном мире?
— Три царства суть, — отбарабанивал Антон, — царство неживое, видимое и ископаемое, царство прозябаемое — растительное и царство животное.
— Относится ли человек к царству животному?
— Не относится, ибо он есть особенное Божественное творение.
— Ну-ну, — говорил отец. — Посмотрим, осталось ли что-нибудь в твоей головке от марксистской философии. Почему учение Маркса всесильно? Не помнишь? Потому что, — он подымал вверх палец, — потому что оно верно.
— Что есть истина? — задумчиво говорил дед.
— Идём дальше. Из чего состоит окружающий, или, как сказал бы твой дедушка, видимый мир?
— Весь окружающий нас мир состоит из материи, — отвечал Антон. Помнил он это, как и всё, что ему говорили, хорошо, но всегда удивлялся, что и печь, и стены, и дорога одинаково состоят из мягкой материи вроде той, из которой мама по вечерам строчила на машинке трусы и бюстгальтеры.
— А что мы имеем в безвоздушном межпланетном пространстве?
Это было ещё непонятнее, но что надо отвечать, Антон также знал твердо и произносил с удовольствием:
— Тоже материю, она вечччна и бесконечччна.
— А что есть жизнь? — спрашивал отец. — Вы, Леонид Львович, вряд ли ответите на такой вопрос.
— Пожалуй, — говорил дед, подумав. — Я могу сказать только об её источнике — богоданности.
— А мы знаем! — с торжеством говорил отец, успев за время экзамена выпить ещё рюмку-другую. — Жарь, Антон!
— Жизнь есть существование белковых тел, — натренированно выпаливал Антон; это было понятней всего: белок был в яйце, а из яйца вылупливался живой мяконький цыплёнок. — Сказал Фридрих Пугачёв.
Отец от удивленья поставил рюмку, но потом, поняв, начал хохотать: за улицей Маркса в Чебачинске шла не улица Энгельса, как полагалось, а почему-то улица Пугачёва, Энгельса была следующая, и Антон, запоминая автора определения жизни, их слегка перепутал.
— Я знаю то, что ничего не знаю, — вдруг говорил дед. Это было не совсем ясно, но всё же понятней, чем то, что быстроногий Ахилл никогда не догонит черепаху.
Покормив деда, повспоминав и поговорив о конце золотого века в четырнадцатом году, Антон выходил во двор. У граничного забора в это время всегда стоял Гройдо и думал, опершись на лопату. Чтоб он этой лопатою чего-нибудь копал, Антону видеть не доводилось.
— Как борьба за наследство?
— Борьба? Изволите шутить, Борис Григорьич. За эту развалюху?
— Развалюха или миллионное имение — значения не имеет. Наследники — поверьте старому присяжному поверенному — все ведут себя одинаково.
— Но в наше время? В нашей стране?..
— В наше время и в нашей стране всё только запутанней из-за отсутствия нормального законодательства и всеобщей нищеты. Остальное — так же, как у Диккенса и Бальзака. Вот и у вас (Гройдо знал Антона с рожденья, но когда тот поступил университет, в первую же встречу перешёл на «вы») может возникнуть соблазн включиться в число соревнователей.
Мысль про него, Антона, из-за своей абсурдности вниманья не заслуживала, но что касается остальных… об этом надо было поразмыслить. «Наивность, не по возрасту являлась его регулятивной чертой», — определил он себя для начала, сел на скамейку и стал думать. Когда ты концентрируешь свою мысль на бытовых вопросах так же, как на научных, говорила первая жена Антона, то получается вполне приличный результат; но он редко размышлял над бытовыми вопросами.
Вчера утром дед сказал Антону: дом надо завещать Тане и её детям, все они много страдали, это будет только справедливо, вечером же горячо говорил о том, что Ира несчастна, одна с ребёнком, живёт в какой-то клетушке при библиотеке. Когда Антон вошёл, у постели деда сидела Ира, засобиралась, дед глядел на неё ласково.
Круг претендентов расширялся. У деда успела побывать и Катька, причём привела с собою слепнущую дочку. Постыдилась бы, ворчала тётя Лариса, всё не соберётся отвезти её в Москву к Фёдорову: то ремонт делает, то стенку покупает, а девка уже почти
ничего не видит. Именно тут дед сказал, что они достаточно пострадали. А когда Антон говорил деду, что дом надо оставить Тамаре, которая всю жизнь провела при нём с бабкой и у которой нет ни пенсии, ничего, — дед тоже соглашался: да, всю жизнь отдала нам, так было бы правильно.
Дед стал влияем, это было непривычно. Раньше его было не сдвинуть — ему было не важно, что его жена, сын, брат, сосед думают иначе, плевать, что газеты, брошюры, радио, страна говорят другое. Прочитав в школьной «Экономической географии СССР», что зерна в закрома Родины засыпано 10 млрд пудов, коротко бросил своё любимое: «Враньё!» И пояснил неохотно: Россия перед первой мировой войною собирала 4 миллиарда пудов ежегодно — и кормила всю Европу. А теперь — только-только карточки отменили. Где они, эти десять миллиардов? И хотя сейчас голова у деда по-прежнему была ясная, становилось видно: он сильно сдал, от этого на душе делалось тоскливо и неустойчиво.
Да, Ире дом был нужен. А дяде Лёне? Двадцать лет он жил в избушке, которая не рухнула только потому, что со всех сторон была подперта толстыми слегами, образовавшими некий странный наклонный частокол. Отец всё время понукал дядю Лёню хлопотать, сам ездил вместо него в комитет ветеранов в область, составлял письма маршалу Жукову, подписанные так: «Солдат трёх войн и участник борьбы с бендеровцами, связист и гвардии рядовой Л.Л. Саввин». Но ничего не помогало, жилья не давали. «Терпи, солдат, — говорил Гурий, тоже участник трёх войн. — Жив остался — радуйся. Нельзя, чтобы всё — одному. Господь Бог — он равномерно распределяет». — «Тебе вон. Дом распределил», — отрывисто говорил дядя Лёня. «Так это Полинин, приданое. А то б и у меня ни… не было».
От всего этого голова шла кругом, Антон ощущал себя действительно среди героев Диккенса или Бальзака. «Вон из этой душной атмосферы семейных дрязг и шкурных интересов». Он опять отправлялся бродить по городу.
Сегодня он решил сначала навестить свои тополя, которые сажали в третьем классе на самом первом воскреснике. За тридцать лет деревья разрослись, никто не спиливал, как в Москве, верхние их половины. Антон нашёл свой тополь; у него сохранилась фотография: мальчик в большой кепке держит за верхушку прутик. Как в «Пионерской правде»: «Впереди Никитин Ваня, он стоит на первом плане и с сияющим лицом снялся рядом с деревцом». Теперь этот прутик был выше телеграфных столбов. И, кажется, выше своих соседей — Антону хотелось, чтоб выше. «Я с улицы, где тополь удивлён…»
Все пионерские мероприятия в школе носили хозяйственный характер: посадки, перелопачиванье зерна на элеваторе, рытьё картошки в колхозе. Других мероприятий, сборов не было. Всё главное происходило на Улице. Улицу Антон любил, но она была к нему сурова: дразнила профессором кислых тщей, била — за отказ признать, что удавы бывают в сто метров длиной или что камни растут. «Да скажи этим негодяям, — говорила бабка, примачивая ему очередные фонари под глазами, которые с невероятной точностью умел ставить Генка Меншиков, — что растут их мерзкие камни, растут!» Но в научных вопросах Антон на компромиссы не шёл, а уж с такой чепухой не мог согласиться даже под угрозой раскровянения носа.
Приятели постигали законы Улицы с бесштанного младенчества, Антона долго не пускали играть с этой бандой, появился он на Улице как чужак и хотя очень старался показаться своим, это так и не удалось. В выпускное лето Петька Змейко как-то сказал Антону:
— Ты б не матерился при своих уличных.
— Ты находишь, что это оскорбляет их нежные уши? Какого пса! Да они сами…
— Вот именно. А у тебя это выходит ненатурально и натужно.
Улица была не столь проста, как казалась; природу одного её феномена я так и не смог постичь за всю жизнь.
Гоняем мяч. Появляется опоздавший Кемпель. Игра останавливается. Обе команды замирают как бы в безмерном восхищеньи — и тишина взрывается восторженным ура, высоко вверх летят шапки. Когда клики затихают, Илья Муромец мощно провозглашает: «Где Кемпель — там победа!» Рёв возобновляется с новою силой, Васька пронзительно- сверляще свистит, Корма кричит по-тарзаньи. Кемпель с достоинством подходит и пожимает всем руки. Начинается спор, в какой команде будет играть Кемпель, спорят долго и ожесточённо, наконец бросают жребий. Команда, которой выпала решка, снова вопит — уже одна.