Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
13. Человек, Который не ест
— Приходил Которыйнеест, — сказала тётя Лариса.
Так прозывался Сергей Иванович Серов, музыкант, сосланный ещё в 38-м и квартировавший неподалёку.
Прозвище дал Антон, обозначив таким образом музыканта среди приглашённых на встречу Нового, 1945 года в перечне, написанном мелом по чёрной жести голландки.
Объясняли прозвание два обстоятельства: тётя Лариса читала толстую книгу «Человек, который смеётся», и — Антон впервые видел человека, регулярно отказывающегося от бабкиного предложения закусить чем Бог послал.
Которыйнеест в этот раз приходил, чтобы у кого-нибудь из членов патриархального клана взять урок растопки печи. Из военкомата ему привезли машину дров, по такому случаю он решил переселиться в большую комнату с отдельным входом.
Но отдельный вход существовал в паре с отдельною печью, кою предстояло этими дровами топить самому — хозяйка, вдова колчаковского полковника, дополнительную топку взять на себя отказалась.
— Так это ж сколько вам хлопот! — удивилась тётя Лариса.
— И очень хорошо. Надо же как-то избыть отпущенное мне ещё в этом мире время.
Но больше удивлялась тётя Лариса, с чего это майор так расщедрился. Выяснилось: Серов ещё до войны для своих учеников на станции сочинил марш, майор его недавно услышал, загорелся иметь собственный марш, музыкант аранжировал его для духового оркестра и получил дрова.
Серов преподавал музыку в городской школе и станционной, за ним присылали оттуда машину или лошадь.
Знакомства Серов, кроме Саввиных, ни с кем не водил. В конце войны к нему приехала какая-то женщина, но очень скоро умерла. Буквально следом умер и он, поговаривали о самоубийстве. Несколько писем Серова этой женщине (видимо, очень небольшую часть) Антон нашёл после смерти отца; к нему они попали, наверное, потому, что там упоминалось его семейство.
«10 ноября 1940 г. Получил Ваше письмо, милая Ольга Васильевна. Спасибо, голубушка, за все хлопоты. Деньги вышлю, как только дадут. Тут с этим непросто. Мой знакомый преподаватель, по совместительству художник, написал маслом на огромном жестяном листе плакат-рекламу для сберкассы: старый казах-аксакал прячет деньги в кубышку, а не заводит сберкнижку. Но заказчик-директор сказал, что старик получился слишком отрицательный, подрывающий национальную политику, и денег художнику платить не хочет.
Ещё летом у меня появился урок — местная очень успешливая спекулянтка по фамилии Делец (ей-богу!) пожелала, чтобы я учил фортепьяно её старшую дочь. Девочка музыкально очень тупа и вообще неразвита, но, кажется, это понимает, что вызывает к ней симпатию.
Вы спрашиваете про здоровье. С сердцем хуже, но меня это даже радует. Вот уже двадцать шесть месяцев я здесь. Почему? зачем? что я тут делаю? Поэтому всякую хворь я приветствую, ибо она приближает к чаемому финалу.
Кончаю, т. к. пишу при скверной, трещащей, хотя и добытой по блату свечке — в этом Богом забытом ужасном «городе» почему-тo всё время перебои с керосином. В одной милой интеллигентной семье — Саввиных, с которой я недавно здесь познакомился (и жалею, что не сделал этого раньше), в таких случаях жгут лучину — не думал, что мне придётся это когда-нибудь увидеть. Покойной ночи! Ваш СИ.
5 апреля 1941 г. Получил Ваше ласковое письмо, милая Оля (позвольте так Вас называть). Что я читаю? Здесь почти нет книг, изданных после 1913 года. Сначала было непривычно, но теперь я нахожу в этом особое странное удовольствие. Читаю с интересом короленковское «Русское богатство», к которому в юности относился с иронией, приложения к «Ниве». Перечитал Тургенева, Толстого, Гаршина, Бунина (он здесь не изъят), ещё кое-что из великой нашей литературы. Может, поэтому в русской провинции и сохранились такие люди, как старик Саввин, что они читают только классику, не ходят в кино, не читают газет, у них не гремит целый день радио — они остаются вне этого!
Не знаю, когда смогу отправить это письмо, ибо начинается распутица. Почта находится в бывшем доме купца Сапогова — роскошное из столетних брёвен здание типичной сибирской архитектуры. И хотя до неё всего квартал, как здесь произносят, но с моей ногой не добраться. Мне рассказывала Фая Раневская, она таганрожка, что раньше в её родном городе некоторые жители зарабатывали тем, что за гривенник переносили на спине пешеходов на другую сторону улицы, так глубока была грязь. Недурно бы и здесь завести такую услугу.
По означенной причине никуда не хожу, но — езжу. За мною иногда заезжает на бричке, запряжённой очень живописным конём Мальчиком, старик Саввин, глава той самой семьи, о которой я Вам уже писал. Он же отвёз меня как-то в «театр»: в местном техникуме его дочь, педагог, со студентами поставила «Маскарад»! И — представьте — это можно было смотреть! Всех, всех Вам благ. Ваш СИ.
P.S. К нашему теперь уже столь давнему спору о путях России, когда судьба и ж/д транспорт, точнее судьба, выбравшая его орудием, подарила нам целую ночь разговоров.
Так вот: история не является сначала в виде трагедии, а потом — в виде фарса. А часто сразу — в виде фарса. Но этот фарс и есть одновременно трагедия.
25 июля 1942 г. Огромное спасибо, милая Оля, за предложение прислать сладкое — с июня прошлого года здесь ничего не стало, в магазинах пустые полки, большинство закрыто. Сахар продают только стаканами на базаре. Но, видимо, и этого скоро не будет: хотят ввести твёрдые цены для рынка — вернейший путь к тому, чтоб всё исчезло и там.
По карточкам отоваривают плохо, вместо хлеба иногда выдают пшённую крупу или муку.
А что мне с ней делать? Мне рассказывали, что здешняя учительница математики, как и я, бывшая ленинградка, забалтывает эту муку в стакан с тёплой водой и ест (пьёт?). Я попробовал, но меня стало тошнить. До чего вовремя ушла от нас Соня. Сейчас с её диетой ей было бы очень трудно. Скорей бы и мне убраться к ней.
Т. к. уроки мои после второй смены, то с учителями я не встречаюсь и в десятый раз не слышу вопрос, не родственник ли я композитору Серову (первые два раза я порадовался эрудиции провинциальных учителей, но одна оказалась из Ленинграда, другой — из Куйбышева).
Нигде не бываю, только иногда у Саввиных. Эта семья вообще очень интересна. Они не ссыльные, прибыли сюда добровольно — просто уехали из Москвы от греха подальше, живут здесь сравнительно недавно и сами себя обеспечили всем, вплоть до мыла, которое, представьте, варят! Подсмеиваются над эвакуированными, не желающими обрабатывать землю, которой здесь за городом, в степи, можно получить под огород сколько угодно. Видимо, осуждают не они одни. Позавчера я попал в середину разговора — их сосед, капитан Сумбаев, недавно демобилизованный по ранению, очень горячился: «Я офицер, кавалер четырёх царских и пяти советских орденов! Имею ранения! Но я вот этими руками и этой ногой, — он пристукнул своим зеркально начищенным сапогом, — один вскапываю десять соток. Почему же они ручки боятся замарать!»
Да, наша жизнь устроилась так, что выживают только (не считая известно кого) только сильные физически и духовно. Но что делать негероям, обывателям (в старом, не отрицательном значении этого слова)? Они же трудились и тоже создавали совокупный продукт, и сейчас работают на оборону.
Среди эвакуированных оказалось почему-то много жён работников киевского горкома партии. Это были полные, солидные дамы; одна рассказывала, как в Кисловодске ей удавалось ежегодно сбрасывать три-четыре кило. Через полгода я её не узнал — без всяких нарзанных ванн она похудела килограмм на десять, не меньше. А ведь они прикреплены к райкомовскому распределителю. Чем же они питались в своём Киеве?..
14 января 1945 г. Напрасно Вы утруждаете, Оленька, себя хлопотами. Вы даже не представляете, насколько мне безразлично сейчас, что ответит прокурор.
Новый год встречал у Саввиных. О Петре Иваныче, преподавателе истории, я Вам уже писал, остальное — не в письме, при встрече. Со стариком беседовали о Бортнянском; я сказал, что этого композитора он знает лучше меня. Кстати, я узнал от него, что раньше церковного певчего называли «лирик». Он, как и все его братья, окончил духовную семинарию в Вильне. Кто, оказывается, в этом городе только не жил! Даже Булгарин в 1820-х гг., с ним был знаком дед Леонида Львовича. Когда я уходил, он посмотрел на меня и сказал, хотя про свои настроения я, естественно, ничего не говорил, что один из самых больших грехов — грех уныния. «Смеяться-веселиться?» — сказал я, может, несколько раздражённо. «Православное духовное веселие не в смехе, — ласково сказал он, — но в житие с улыбкою».
В этой семье есть очень забавный мальчик лет восьми. Услышав его имя, я сказал не очень остроумно: «Антонов есть огонь, но нет того закону…» Он не отстал от меня, пока я не процитировал ему всё, что помню из Козьмы Пруткова. А сегодня он показал мне целую тетрадку — оказывается, он за эти две недели опросил всех окружающих и за каждым что-то записал. Этот мальчик знает наизусть «Крокодил», все стихи из «Огонька» и статьи из «Календаря колхозника» за 1939 год. Когда Леонид Львович сказал мне про грех уныния, он шёпотом пропел из примитивно-мажорной с ещё более примитивными словами песни Васи Соловьёва (который зачем-то к своей фамилии добавил «Седой»): «Место горю не давай, если даже есть причина, никогда не унывай, не унывай!» Бедное дитя.