В поисках грустного бэби - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наш гость с удивлением на меня посмотрел:
— Я не футбол имею в виду. Тут уж я удивился:
— Что же?
Он пожал плечами:
— Неужели не понимаете? Все!
В реакции гостя сказался советский глобальный подход к вопросам спорта. Мы-то были озабочены другим: повторят ли в новом сезоне «краснокожие» свой триумф?
…Снежным вечером 22 января в Вашингтоне никто не сомневался в победе. По пути к финалу мы обштопали своих самых злейших соперников, «ковбоев» из Далласа, легко выиграли у могучей команды «Сан-Франциско-49», буквально разгромили лос-анджелесских «баранов». «С ними невозможно играть, — сказал один из „баранов“, — они просто чертовски хороши». В барах Вашингтона гремела рок-песенка «Вашингтон Рэдскин уорлд файнест футбол машин», чем-то явно напоминающая знаменитый шлягер «Распутин».
Матч проходил на юге, в Тампе. Команды приехали туда за неделю, переполненные самолеты подвозили болельщиков. Шел бесконечный карнавал. Вашингтонцы снисходительно посматривали на ожесточающихся с каждым днем калифорнийцев — дескать, жаль вас, ребята, да ничего не поделаешь, придется бить. Наши звезды Джо Тайзман, Джон Риггинс, Дэйв Бац позировали перед камерами в привольном настроении. И вдруг…
Мне тяжело говорить об этом, но «краснокожие» позорно продулись. Ничего не получилось у них в тот день. «Рейдеры» выломали все спицы из нашей футбольной машины. Их квортербек посылал такие пасы, что президент Рейган в гот вечер сравнил его с секретным оружием и предположил, что СССР, очевидно, потребует его демонтажа.
Снег засыпал в тот вечер столицу. Печально брели под мим болельщики в головных уборах «краснокожих». Сосед спросил меня: «А вы, наверное, ничего не понимаете в этой игре?» — «Увы, — сказал я, — все понимаю».
Я и в самом деле многое уже понимал, и не только в футболе. После нескольких лет жизни здесь ловишь себя на новых ощущениях. Я обращаюсь к спортивным страничкам наших эмигрантских газет с некоторой уже вялостью: русские и европейские страсти отдаляются, затуманиваются. Космополитический мой пафос испаряется, и не только в спорте. Волей-неволей я втягиваюсь в огромный (в том-то и дело, что он непомерно велик) и яркий мир американского провинциализма.
Как— то раз я открыл популярный журнал и увидел в нем портрет моего старого товарища, знаменитого советского кинорежиссера, недавно оставшегося на Западе. Ага, подумал я тогда не без злорадства, приходится все-таки иной раз вспоминать и чужих, не только Линдой Эванс и Спилбергом развлекать сограждан. Что ж, от таких звезд, как Т., и в самом деле не отмахнешься.
Текст под фотографией, однако, охладил мое злорадство.
«Т., — гласил он, — знаменитый советский режиссер. В 1962 году его первый фильм получил премию Золотого Льва на международном фестивале в Венеции. В дальнейшем он получил высокие призы на других важнейших международных фестивалях, включая Каннский. Имя Т. совершенно никому не известно в Америке…»
Чего в этой неосведомленности больше — невежества или высокомерия? Может быть, ни того, ни другого, а просто лишь огромное, непомерное, неподдельное количество всего своего для того, чтобы еще знать что-то чужое?… Бесконечный поток американских celebrities [72] сбивает обывателя с толку. За пять лет жизни в этой стране я не запомнил и одного процента из здешнего корпуса звезд. Недаром к этому словечку теперь прибавляется «супер»; может быть, хоть оно поможет выделить твой процент из бесконечного ряда этих по-дурацки хлопающих глазами знаменитостей; однако и суперзвезд слишком много. Сколько раз нужно повториться, чтобы задержаться в общественной памяти, если этот «мусоропровод» можно назвать общественной памятью? Я ведь и сам уже в этом исходящем золотым паром муравейнике маленькая букашка-знаменитость. Эва сколько уже собралось газетных вырезок, да и на телевизоре не раз уж побывал. Рядовая никому не известная знаменитость.
Однажды столичная газета бухнула интервью со мной и портрет отпечатала невероятных размеров, чуть ли не на всю полосу. Неделю спустя где-то познакомился я с журналистом из этой самой газеты. Оказалось, что он никогда даже не слышал моего имени. Его можно понять: защищаясь от потока информации, от бесконечных взломов его дома жаждущими его признания «знаменитостями», человек вырабатывает своего рода спасательное невежество.
Где уж там иностранные, от своих-то задыхаемся! При виде трудночитаемого имени человек немедленно пролистывает журнал. Однако попробуй объясни в Европе, что Америка не знает их кинозвезд и писателей не из высокомерия, а только лишь из самозащиты.
Почему эту странную Америку нужно завоевывать, почему не она должна увлекаться, скажем, балетом, а балет должен понравиться ей, почему не она, деревенщина, должна тянуться к классической музыке, а классическая музыка должна тянуться к ней? Такие вопросы задает себе ущемленмое европейское самолюбие. Возникает ксенофобический кризис, столкновение европейской и американской деревенщины. Иначе это именуется «сопротивлением американскому культурному империализму».
И все— таки отдаленность Америки от праматери Европы удивительна. Как-то в порядке эксперимента я стал спрашивать своих студентов, каких европейских кинозвезд они знают. Оказалось, что почти никто из этих «детей хороших семейств» не слышал ни о Феллини, ни о Бергмане, не знают ни Жана Маре, ни Роми Шнайдер, ни даже Мастрояни, не говоря уже об Анук Эме. Вот Софи Лорен они знали, видимо, потому, что она рекламировала по телевизору духи «София».
Прогуливаясь как-то по Пятой авеню в Нью-Йорке, я вдруг заметил в толпе невысокого человека с характерным узким лицом, быстрым взглядом смышленых глаз и иронической улыбкой в углу иронического рта. Боже мой, да это не кто иной, как Жан-Поль Бельмондо собственной персоной! Прогуливается просто так, не окруженный ни толпой репортеров, ни любителями автографов, попросту говоря, никем не замечаемый, еще проще — никому не известный!
Кафе «Ненаших звезд»Я приподнял шляпу, то есть то, что было вместо шляпы на голове; кажется, ничего.
— Мсье Бельмондо? Он вздрогнул:
— Откуда вы меня знаете?
— Я видел по крайней мере десяток фильмов с вашим участием.
Бельмондо засмеялся, вытащил пачку «Гитаны».
— Как видно, сэр, вы здесь тоже иноземец.
— Из России, Жан-Поль, с вашего позволения.
— Так я и думал. Меня здесь знают только русские эмигранты.
Я хотел было уже откланяться, но Бельмондо уцепился за меня.
— Вы бы, Василий, не линяли б так быстро. Я бы вам рассказал, как снимаются различные эпизоды кино. Вообще, почему бы нам хорошенько не выпить? В русском стиле, ха-ха-ха, как в Москве на фестивале, с утра… С русским революционным размахом и с галльским острым смыслом, давайте, что ли, пообедаем? Я, знаете ли, очень ценю, что вы узнали меня в американской толпе. Сначала, знаете ли, я даже наслаждался тем, что меня здесь никто не знает, как будто стал невидимкой, а потом, признаюсь, стал нервничать. Что ж, думаю, получается, что все труды как бы просто насмарку, в жопу, иными словами? Сеешь, как говорится, уже два десятилетия разумное, там, доброе, вечное, а в этой наглой Америке никто у тебя даже автографа не попросит. Помогает общение с товарищами, что оказались в таком же положении. Один предприимчивый одессит открыл здесь неплохое кафе «Ненаших звезд». Мы там собираемся. Едим, грустим…
…В самом деле, в кафе «Ненаших звезд» на задах Лексингтон-авеню Жан-Поля Бельмондо знали. Бармен сделал ему пальцем европейский жест от уха в пространство, наше, мол, вам с кисточкой! Официант без фамильярности, но вполне по-свойски взял его кожаное пальто, шумно стряхнул с него капли дождя, которые в Нью-Йорке пахнут чем-то двусмысленным.
— Как всегда, Жан-Поль, пожарские котлеты? Мы разместились в углу.
— Вы кто по профессии, Василий? Наверное, дантист?
С любезностью необыкновенной Бельмондо предложил мне не стесняться при разборе меню.
— Вот, узнал меня на улице местный американский дантист Василий, — гордо пояснил он завсегдатаям, слегка, как видите, приврав.
Свидетель Зевс, вокруг за столиками сидели мировые звезды. Я узнал японского режиссера Куросаву, советского поэта Окуджаву, Шопена Ф., варшавского музыканта, философа из Кенигсберга э-э-э… Канта… были также мелкие европейские нобелевские лауреаты вроде Канетти и Голдинга.
— Кстати, о Канте, — сказал я Жан-Полю Бельмондо. — Вы слышали, что Кенигсберг переименован в Калининград, то есть в город козлобородого большевика Калинина? Недавно секретарь Калининградского обкома партии назвал Канта «нашим великим калининградским философом». Не знаю, будет ли это приятно Иммануилу?
Назвав великана Иммануилом, я почувствовал, что вхожу в душу этого кафе, в общую атмосферу панибратства. Гости Америки, будь это Клавдия Кардинале или Франц Беккенбауер, попадая в эти стены, вздыхали с облегчением, имеете с каплями дождя как бы отряхивали скверну неузнавания. Кое-кто из них приводил с собой «местных дантистов» вроде меня, за ними с любезностью ухаживали.