«Друг мой, враг мой…» - Эдвард Радзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню, как мы ходили по дворцу. Красная ковровая дорожка на лестнице, лепные украшения, бронза… В зимнем саду – камин карарского мрамора, ослепительно-белая мебель и великолепный белый рояль. Я сразу понял, что в этом зимнем саду удобно устраивать конференции. Так что рояль мы вынесли… В подвальном этаже я обнаружил две гигантские гардеробные. Открыл первую. Боже мой! Никогда не видел столько горностаевых палантинов, шуб, платьев, огромных шляп, украшенных цветами, кокетливых маленьких парижских шляпок. В другой гардеробной висели ее костюмы из постановок и несколько мужских мундиров с орденами и аксельбантами. Как зло объяснила служанка, «все мундиры – романовские». Ее последнего любовника, великого князя Владимира, предыдущего – Сергея Михайловича и даже первого – царя… Все сохранила! В спальне – невиданного размера кровать, тоже, можно сказать, романовская. На нее после царя она впускала только великих князей.
Помню, как торжествующий Шляпников вышел на балкон. Нескончаемая толпа подошла к особняку и теперь текла мимо него. Опьяненный успехом, Шляпников решил перейти в большевистское наступление. Он прокричал с балкона:
– Граждане! Да здравствует Российская социал-демократическая рабочая партия большевиков!
Толпа тотчас остановилась. Обрадовалась, что можно кого-то приветствовать и, главное, кричать. И задрожали стекла от рева: «Ура!»
Подперли задние, запрудили улицу, толпа росла, становилась огромной.
– Конец ненавистному царскому режиму! – продолжал Шляпников.
– Ура!
– Ура, товарищи! Ура! Ура!
Они готовы были кричать «ура» бесконечно, требовалось только прибавлять про свободу и «ненавистный царский режим».
Потом Шляпников обратился к толпе с любимыми ленинскими мыслями:
– Товарищи! Капиталисты и помещики хотят продолжать кровавую бойню. Они велят нам: «Защищайте Россию!» Но не о России они радеют, а о своем богатстве. Вон у Родзянки сколько земли в Екатеринославской губернии… В Новгородской едешь лесом, спросишь: «Чей лес?» – отвечают: «Родзянковский»… Товарищи, давайте подумаем – не променяли ли мы шило на мыло? Нужны ли нам все эти графы, князья и прочие, мать их, родзянки?
Восторженный рев толпы.
– И еще, – совсем разошелся окающий Шляпников. – Почему на Петропавловской крепости до сих пор нет красного флага? Может быть, в ледяных казематах по-прежнему томятся наши братья? Не пойти ли нам всем миром в эту самую, мать их так и разэтак, крепость?
– Ура! – поддержала толпа и уже начала разворачиваться идти в крепость, как откуда-то выскочил молоденький офицерик. И неожиданно басовито закричал:
– Что ж ты такое несешь, сукин ты сын! Гражданин Родзянко сына своего единственного на фронт послал. Он и с царем за нас воевал, пока ты этому царю поклоны в церкви отбивал. «Отдам последнюю рубашку, жизнь сына и свою отдам, только была бы жива Россия…» – это Родзянко при мне сказал. Я офицер из Петропавловки и говорю вам: мы за вас! Никаких заключенных у нас давно нет, сволочь ты штатская. Стрелять по нам захотел?! Может, на фронт пойдешь вместо того, чтобы в тылу жировать? Вообще, граждане, не немецкий ли шпион этот сукин сын?
– Правильно! – охотно завопила толпа. – Тащить его в Думу! Ура!
Я понял: пора действовать. Броневой отряд в толпу стрелять не будет. Еще мгновение – толпа ворвется арестовывать Шляпникова и заодно разгромит особняк.
Я выскочил на балкон и заорал на Шляпникова:
– Ишь, гнида вонючая! С Петропавловкой воевать! Откуда ты здесь такой взялся?! – И грозно кому-то в комнату: – Арестовать его! И в Думу его, мерзавца!
Вытолкнул его с балкона в комнату. Все сделал, как научил Керенский. И закончил, как закончил бы он. Не давая опомниться толпе, заорал:
– Ура, товарищи! Ура – нашим братьям, доблестному воинству Петропавловской крепости! Ура – нашей великой Революции! Ура – гражданину Родзянко, председателю Комитета нашей Думы!
Счастливый вопль толпы:
– Ура!
Я запел «Марсельезу», толпа подхватила.
Я вернулся с балкона в залу. Молотов, посмеиваясь… преспокойно пил чай! Железные нервы! Сколько раз в будущем, глядя на него, я подумаю о том же. Бледный Шляпников расхаживал по комнате и яростно грыз ногти. Он был очень самолюбив. И сейчас здорово меня ненавидел.
После этого я решил увеличить охрану дворца. Неожиданным оплотом оказался Кронштадт, где сразу захватил власть удалой большевик мичман Раскольников. Я телефонировал ему, и он прислал отряд матросов. Они встали на постах вокруг дворца. Столь понятная для улицы революционная сила – матросы. «Клешники» – как звала их улица (матросы носили брюки клеш, удало расширявшиеся от бедра книзу)…
Уже через несколько дней дворец было не узнать. В верхних комнатах все прокурено махоркой. По заплеванным и засыпанным окурками лестницам сновали матросы и немногочисленные члены нашей партии. Белая мебель стала замысловато пятнистой.
Чхеидзе наконец-то вспомнил обо мне, и я стал членом исполкома Петроградского Совета. Помню, как в Совет пришло великое известие: революционные железнодорожники заперли царский поезд у Пскова и царь оказался мышью в мышеловке.
В тот же день я предложил от имени большевиков выслать грузовики с солдатами в Псков, захватить Николая Кровавого и привезти его в Совет. Предложение приняли. Но пока мы голосовали да грузовички снаряжали, посланцы от Думы тайно рванули к царю на поезде. Наши грузовики остановил на пути к Пскову командующий фронтом генерал Рузский.
Следующей ночью пополз слух – царь в Пскове отрекся. Неужто свершилось! То, о чем год назад нельзя было даже помыслить: победила революция!
И покатилась она, как колобок из сказки, из столицы по всей стране. С какой быстротой сдавалась повсюду царская власть. Почти везде губернаторы, полицейские чины, начальники гарнизонов торопливо присягали Думе. Но и это не спасало – арестовывали и кое-где постреливали.
В городских думах прилюдно топтали, кромсали царские портреты, заодно досталось и портретам прежних самодержцев. Но одно было непонятно: если такое общее остервенение против власти, почему эта власть не пала раньше? Впервые за жизнь я испытывал удивительное ощущение – отсутствие страха. С рождения мне внушали страх. Если слишком веселился в детских забавах, отец объяснял мне, какой это грех – веселиться, не выучив уроки. В семинарии мне объясняли, как я виноват перед Богом, потому что люблю грешный мир и его удовольствия. Страх, беспокойство, осознание «виновности» самого твоего существования было в самом воздухе Империи… И когда я стал революционером, появился еще один – животный страх при виде любого полицейского… Теперь же будто что-то спало, ушло тяжеленное бремя страха. Впервые за тридцать семь лет жизни я никого не боялся!..