Несколько торопливых слов любви (сборник) - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец мы сдались. Выехали утром, по пути зарулили в Хайфу, где зашли в музей Мане Каца, который он давно обещал нам показать. Погуляли по дому художника, стоящему наверху над обрывом, потом пили кофе в какой-то забегаловке, где – тут варят такой кофе, что дай вам бог всю жизнь!
Кофе был самым обыкновенным. Но до забегаловки ехали долго, плутали по улицам, дважды попадали не в ту забегаловку, хотя в любой и каждой можно было бы выпить точно такой кофе…
Наконец часам к двум добрались до Акко…
Йоське хотелось самолично провести нас по залам крестоносцев. Мы оставили машину в одной из улочек неподалеку от рынка, и я беспокоилась, что мы забудем где и не отыщем ее никогда.
– Я – забыть, где моя машина?! – презрительно, с силой восклицал Йоська. – Ты знаешь – какая моя память? Как три профессора!
С ним я всегда была готова к любому повороту событий, поэтому нисколько не удивилась, когда выяснилось, что залы крестоносцев уже закрыты.
Он обезумел от горя. Бросился искать кого-нибудь, кто – в порядке исключения – открыл бы нам двери. Сторож-марокканец не мог понять, почему именно нас он должен запустить в пустой музей. Йоська бесновался, жестикулировал, кричал…
– Мы ехать целый день из Маале-Адумим, чтобы в Акко стукнуть лоб в закрытый дверь?!
Сторож сначала пытался обсудить вопрос мирно, объяснить, но – слово за слово… мы с трудом их растащили…
– День пропал!!! – восклицал он.
Мы успокаивали его, уговаривали, что свет клином на крестоносцах не сошелся. Повели его гулять по окрестностям, сделали большой крюк по местному рынку, где я накупила каких-то тяжелых арабских сластей…
– День испорчен, – огорченно повторял Йоська. Ах, он не мог успокоиться! – Погублен день…
Он хотел немедленно ехать назад, прочь из этого негостеприимного города. Но мы уговорили его пообедать в порту… Побродив по причалу, нашли подходящий рыбный ресторан и сели прямо на берегу, за столиком под красным тентом. Вообще, все убранство этого нехитрого заведения было выдержано в красных тонах: красные скатерти, красные салфетки, приборы с красными ручками. На беленой стене старого арабского дома висело широкое красное сюзане «а-ля бедуин», инкрустированное крошечными зеркальцами, пускающими зайчики. И в тон всему этому жаркому великолепию на моей голове сидела широкополая шляпа из красной соломки…
Мы заказали просто жареной форели, справедливо полагая, что здесь ее не испортят. И, пока ждали заказанного, на террасе посвежело, острее запахло сырой рыбой и водорослями…
Солнце садилось и, по мере того как опускалось все глубже в море, увязая в частоколе оголенных мачт, становилось таким же красным, как моя шляпа… Нам принесли вкуснейшую форель, и мы ели, поглядывая на причал, где были разложены снасти и где лодки, выстланные изнутри коврами, ждали желающих покататься…
Потом выяснилось, что Йоська все-таки забыл, где оставил машину, и мы ее долго искали, влачась по закатным запутанным переулкам порта…
На обратном пути я, разморенная дорогой, уснула, и, когда проснулась, мы уже въезжали в объятый сумерками Иерусалимский коридор, ущелье, в то время еще лесистое, еще не тронутое огромным пожаром, с которого для меня и началась цепь разновеликих пожарищ тамошней жизни.
Когда подкатили к нашему подъезду, Йоська, цокая языком, опять сказал:
– Испорчен день!
Мы его стали успокаивать, затащили обедать… И до ночи они с Борисом рассуждали о влиянии французской школы на Мане Каца, спорили, Йоська размахивал руками, глаза его увлажнялись, он кричал:
– Мане Кац – велик, просто – велик, другого ты не услышишь!..
Странно, что и мы тогда восприняли день неказистым, незадавшимся.
Сейчас, спустя годы, он кажется мне одним из самых счастливых, самых прозрачных дней моей жизни…
…После поездки в Акко Борис написал несколько акварелей, насыщенных сине-зелеными красками того далекого морского дня.
На одной из них под беленой стеной старого арабского дома, на фоне блескучего, заштрихованного мачтами Средиземного моря, сидит дама в моей красной шляпе – с неразборчивым лицом в глубокой тени…
Иерусалимцы
Четки
Мне повезло – меня судили за писательство. За слишком удачное изображение одного из героев. Его все узнали, поднялся скандал… Мой адвокат приложил немало усилий, чтобы убедить меня написать предуведомление – из тех, знаете, трусливых книксенов обывателю: «Любое совпадение имен, ситуаций, фактов…», – в которых приседают те, кто послабее хребтом. Я отказалась, и суд был назначен. Редкому писателю привалит такое счастье на творческом пути.
После того как меня судили и оправдали, я собралась написать когда-нибудь абсолютно вымышленную, фантасмагорическую повесть с невероятными, никогда не существовавшими людьми, с коллизиями, в которых только сумасшедший увидит посягательство на окружающую жизнь. И предварить эту бесстыдную выдумку такими словами:
«Все имена героев и события этого романа подлинны и документальны.
Автор готов подписаться под каждым словом всех этих ублюдков, кретинов, мошенников и карьеристов.
Автор не боится судебного иска, тюрьмы, ножа и удавки, людской благодарности и адова пекла, потому что наша прекрасная жизнь и есть – адово пекло.
Автор ни черта не боится.
Автору наплевать».
И это была бы очень иерусалимская книжка.
Любой честный литератор относится к своей стране как к возлюбленной шлюхе, с которой нет сил расстаться. Я не исключение, но, кроме всех других нелепых привязанностей, у меня здесь есть Иерусалим.
Иногда вечером я выезжаю в центр Иерусалима… Еще не меркнет свет, но воздух уплотняется, а мерцающий мягкий известняк домов начинает отдавать жар дневного солнца… Свежеет… У меня поднимается вечно низкое давление и душа наполняется если не веселием, то, скажем так, оживлением…
Теплый весенний вечер в Иерусалиме, в районе Нахалат-Шива, на улице Йоэль Соломон…
Я выбираю где сесть – на крошечной площади, куда вынесены из траттории пять-шесть столов под клетчатыми красно-белыми скатертями, – сажусь лицом к проходящей публике, заказываю кофе или пива и смотрю…
Писатель всегда – джентльмен в поисках сюжета. Всегда гонишься за хвостом фразы, за вибрацией голоса, за интонацией – боли, нежности, счастья… Хватаешь это и – в карман. Пусть полежит, это товар не скоропортящийся. Наоборот, его полезно настаивать, как рябиновку.
…И вот небо над крышами старого дома напротив становится цвета яблочной кожуры; над коньком крыши всплывает – в зависимости от недели месяца – либо турецкая туфелька, либо полнолунный диск, либо обсосанный кусок колотого сахара… Потом небеса густеют и неудержимо сливаются с цветом синих железных ставней, а сам дом начинает светиться и таять, как кубик рафинада в стакане чая.
Зажигаются фонари, и в этом театрально-желтом свете передо мной туда-сюда шляются туристы, влюбленные парочки, несколько городских сумасшедших, знаменитый одноногий нищий на костыле по кличке Капитан Сильвер, чокнутый русский юморист Юлиан Безродный в майке и трусах, дети, наперсточники, чинные религиозные семьи, юные обалдуи и юркие карманники…
Если долго сидеть, то в какой-то момент начинает казаться, что ты присутствуешь на репетиции некой пьесы и придирчивый режиссер без конца гоняет по просцениуму одну и ту же массовку…
Вот плывет зеленая шляпка на даме по прозвищу Халхофа. Когда-то она подрабатывала экскурсоводом, водила туристов и, представляете, с этим своим акцентом рассказывала о распятии Иисуса: «Халхофа! О, Халхофа!»
– Мовсей, как вам известно, – говорила она, – был вхож на Синайскую хору к самому Хосподу Боху! Теперь на мноих объектах войти стоит денех, а в прошлом хаду я там хуляла безвозмездно… Круом были свежевырытые пространства. А тепер, видите, – вокрух клумбы, клумбы… розы со всех кончиков нашего мира. Фонтанчики пока безмолвствуют…
– Израильтянам до нашей культуры еще срать и срать! – это уже реплика из другого летучего разговора – толпа несется дальше, дальше… Русская речь булькает, шкворчит и пенится на общей раскаленной сковороде.
– …Захожу в аптеку – обезболивающее купить. Она мне: «Молодой человек, вы говорите по-русски?» – «Да». – «Так перейдем на нормальный язык!»
Напротив, в витрине кафе-гриль, медленно крутится стеклянная этажерка. На каждой полочке этой кошмарной карусели, усевшись на гузку, свесив зажаренные пулочки и скрестив на грудке крылышки, в задумчивости кружатся обезглавленные куриные тушки.
Вот в одном из окон второго этажа показалась заплывшая бородатая рожа (скульптор или художник – вторые этажи здесь, как правило, снимает под мастерские эта публика), волосатая ручища, звякая браслетами, протянулась к синему железному ставню и невозмутимо прикрыла его.