Легенды нашего времени - Эли Визель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она была права, беспокойная жена Лота, когда хотела оглянуться назад, не боясь, что унесет в своем взгляде ожог сгоревших упований. «3най, откуда ты пришел», говорили мудрецы Израиля. Но все зависит от внутренней позиции того, кто оборачивается к прошлому: если это просто интеллектуальное любопытство, то вид, открывшийся ему, превратит его в салонную статую. К несчастью, статуй в наше время хватает, хуже того, — они говорят так, словно стоят на горних высотах.
И вот, я читаю и слушаю всех этих важных ученых и профессоров, прочитавших все книги и знакомых со всеми теориями; они хвалятся эрудицией и способностью вникнуть во все и объяснить все путем простой классификации.
Иногда, особенно на рассвете, когда я пробуждаюсь от крика, который услышал в первую ночь за проволокой, мне хочется сказать всем этим знаменитым писателям, которые воображают, что дошли до конца:
— Восхищаюсь вами, потому что на этом пути я все время спотыкаюсь; восхищаюсь вами, потому что вы утверждаете, что знаете все, тогда как я не знаю ничего. Что поделаешь, я неспособен расшифровать — ибо это было бы богохульством — испуганную улыбку того ребенка, которого вырвали у матери, чтобы превратить его в живой факел; я не могу — и никогда не смогу — уловить тень, которая легла в эту минуту на глаза матери. Вам, наверное, это удалось. Вам повезло, я должен был бы вам позавидовать, но не завидую. Лучше я стану на сторону ребенка и матери, которые умерли, так и не узнав формул и фразеологии, лежащих в основе вашей науки.
И я предпочитаю оставаться на стороне Иова, избравшего вопросы, а не ответы, молчание, а не речь. Иов так никогда и не понял своей трагедии, которая, в конце концов, была трагедией индивидуума, преданного Богом. Когда тебя предают тебе подобные, это еще страшнее. Однако молчание этого одинокого и побежденного человека длилось три дня и три ночи, и только потом, когда он отождествил себя со своим страданьем, он подумал, что получил право вопрошать Бога. Перед лицом Иова наше молчание должно было бы длиться все предстоящие века. И вы осмеливаетесь говорить от имени вашего знания? Осмеливаетесь сказать: я знаю? Вот как и вот почему жертвы были жертвами и палачи палачами? Осмеливаетесь объяснять агонию и страх, самоотречение ради веры и самую веру шести миллионов, каждого из которых зовут Иов? Кто же вы, чтобы их судить?
Мой друг, мужчина во цвете лет, просидел ночь над записями рассказов о Катастрофе только одного Варшавского гетто; наутро он посмотрел в зеркало и увидел там незнакомца: его волосы поседели. Другой потерял не молодость — он потерял рассудок. Он погрузился в прошлое и остался там по сей день. Иногда я навещаю его в больнице, мы смотрим друг на друга и молчим. Однажды он очнулся и сказал:
— Может быть, надо было бы научиться плакать.
Я должен был бы завидовать ученым и мыслителям, похваляющимся тем, что они поняли трагедию всего народа; я же не могу объяснить себе даже трагедию одного из сынов этого народа, любого, какого ни возьмешь.
Я ничего не имею против вопросов, которые они ставят: это ценные вопросы. Более того, только они и ценны. Отвернуться от них — значит изменить своему долгу, потерять единственный шанс на то, что когда-нибудь мы сможем жить настоящей жизнью. Я восстаю против их ответов, все равно, на чем бы они ни основывались. Я утверждаю, что никаких ответов нет. Может быть, в каждой из их диссертаций содержится частица правды, но все они вместе остаются ниже и вне того, что было правдой в эпоху ночи. События того времени не подчинялись никаким законам и никакие законы оттуда не проистекают. Материя, которую теперь изучают, состоит из смерти и тайны, она ускользает из рук, она несется быстрее, чем наше понимание, она везде и нигде. Ответы только усложняют вопрос: мысли и слова в конце концов должны натолкнуться на стену, которая выше неба, на нескончаемую стену человеческих тел.
Двадцать лет я бьюсь над этими же вопросами. Ничего нет легче, чем найти то или другое решение: человеческий язык может поправить все, что угодно. Общее между всеми этими решениями то, что они не имеют никакого отношения к вопросам. Не могу я поверить, что целое поколение отцов и сыновей сгинуло в пропасти, не создав этим тайны, которая превосходит и порабощает нас. Я все еще не могу понять, что произошло, и почему, и как. Все слова философов и психологов не стоят молчаливых слез ребенка и матери, которые пережили смерть дважды. Что делать? В моих подсчетах всякое сложение кончается одной цифрой: шесть миллионов.
Несколько месяцев назад, в Иерусалиме, я случайно встретился с одним из трех судей, судивших Эйхмана. Употребляя выражение, которое так любит Камю, этот мудрый, прозорливый и непримиримый человек не только личность, но и действующее лицо. К тому же — это совесть.
Он отказывался обсуждать технический или легальный аспект процесса. Когда он сказал, что эта сторона дела его не интересует, я поставил перед ним такой вопрос:
— Поскольку вы выполняли на этом процессе такие функции, вы должны знать о размерах еврейской Катастрофы больше, чем кто бы то ни было из живых, больше даже, чем те, кто ее помнит, потому что пережил во плоти. Вы изучили все документы, прочли все секретные донесения, допросили всех свидетелей. Ответьте мне: понимаете ли вы этот маленький кусочек прошлого, эти несколько страниц Истории?
Он чуть заметно взцрогнул и тихим, бесконечно смиренным голосом признался:
— Нет, совершенно не понимаю. Я знаю факты и события, которые были их рамкой, знаю, как развивалась трагедия, минута за минутой, но это знание какое-то внешнее, оно не имеет ничего общего с пониманием. Есть во всем этом что-то, что навсегда останется тайной, какая-то запретная область, непостижимая для разума. К счастью. Иначе…
Он запнулся. Робкая, немного грустная улыбка появилась на его лице. Он прибавил:
— Кто знает, может быть, это дар, которым Бог, в минуту милосердия, наградил человека, не позволив ему все понимать. Таким образом Он спасает его от безумия или самоубийства.
Редко бывает, чтобы люди, не пережившие огненных ночей «там», находили верный тон, когда о них говорят, этот судья — исключение.
В действительности Освенцим означает не только провал двухтысячелетней христианской цивилизации, но и поражение человеческого ума, который стремится найти в истории Смысл (с большой буквы!). Так вот, в той истории, которая нашла воплощение в Освенциме, никакого Смысла нет. Палач убивал ни за что, жертва умирала ни за что. Никакой Бог не приказывал одному разжечь костры, а другому на них взойти. В средние века евреи, избравшие смерть, были убеждены, что своей жертвой они прославляют и освящают Его Имя. В Освенциме жертвы не имели ни цели, ни веры, ни Божественного духа. Если имеет смысл страдание одного человека, страдание шести миллионов его не имеет. У чисел свое значение, свое величие: по словам Петра Равича, они доказывают, что Бог сошел с ума.
Я присутствовал на процессе Эйхмана, я слышал, как генеральный прокурор старался заставить свидетелей заговорить, вынуждал их открыться, заглянуть в самые тайные уголки своего существа: почему вы не сопротивлялись? Почему не набросились на ваших убийц, которых ведь было меньше, чем вас?
Бледные, стесняющиеся, неловко себя чувствующие лагерники отвечали одинаково:
— Вы не можете понять. Кто не был «там», не может себе представить.
Так вот, я там был. И по-прежнему не понимаю. Не понимаю того ребенка в Варшавском гетто, который писал в дневнике: «Я голоден, я мерзну; когда я вырасту большой, я хочу стать немцем, и тогда я не буду голоден и не буду мерзнуть».
По-прежнему не понимаю, почему я не кинулся на капо, который избивал моего отца у меня на глазах. В Галиции евреи сами копали себе могилы, сами и без всякой паники становились рядами на край ямы, ожидая, когда затрещат пулеметы. И ту женщину я не понимаю, ту мать, где-то в польском бункере: товарищи задушили ее младенца, чтобы он не выдал их своим плачем; эта женщина, эта мать, пережив такие страшные, библейской силы, минуты, не сошла с ума. Я ее не понимаю: почему, по какому праву, во имя чего она не сошла с ума?
Не знаю почему, но я запрещаю вам спрашивать. Мир молчал, когда евреев убивали массами, когда их превращали в топливо; пусть он, хоть из приличия, помолчит и теперь. Его вопросы немного запоздали, их следовало бы обратить к палачу. Теперь они вас мучают? Не дают спать спокойно? Тем лучше. Вы хотите все узнать и понять для того, чтобы перевернуть страницу, не так ли? Чтобы иметь возможность сказать себе: с этим делом покончено, все пришло в порядок. Не ждите, что мертвые придут вам на помощь. Их молчание переживет их.
У вас есть вопросы? Вот и хорошо. Вы не хотите задавать их палачу — который живет в счастье и довольстве, если и не в славе, у себя в Германии — ладно, задавайте их другим, тем, кто утверждает, что не участвовал в игре, тем, которые благодаря своей пассивности стали сообщниками. Их «незнание» их не извиняет, это было добровольное незнание.