Лестница в небо или записки провинциалки - Лана Райберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас ему предстоял долгий путь к себе, а у меня не было сил быть даже попутчиком для той дороги, которую я почти уже прошла, и у меня не было к нему сочувствия.
Он пытался шутить, называл меня по-прежнему, Клавонькой, а мне было стыдно за то, что он ни слова не понимал по-английски, но не пытался говорить и понимать, а злился. Ну да, конечно, — он же всегда был лучшим, первым, а тут он просто человек в толпе. Причём человек, который не знает правил толпы, и потому агрессивен и беззащитен.
Разговор не клеился. Он пытался быть непринуждённым:
— Ты, Клавонька, так загорела, возмужала…
Я была одета просто, в короткие голубые шорты и белую майку, и я видела, что эта простота его шокировала — он многого ещё не понимал. Наверное, он ожидал, что к встрече с ним я наряжусь во всё лучшее.
Он попытался накрыть своей ладонью мою, но я убрала руку со стола. Он мне передал пакет, в которых были деньги за квартиру — десять тысяч долларов. Тысячу долларов Маринка взяла себе и тысячу переслала моей маме.
Оказалось, что он сам разыскал Маринку перед тем как иммигрировать и просил мой телефон. Жена его невольно отомстила за меня — она сбежала, как я упоминала, в Австрию, с богатым стариком, которого подцепила на выставке в Задорске. Тот приезжал по линии обмена культурными ценностями, а она курировала выставку.
В Америку Влад приехал вместе с матерью. Оказалось, что мать его была еврейкой, а отец русским. Прежде скрываемую пятую графу сейчас использовали как средство передвижения. С помощью взяток выправились паспорта для неё и сына, где русская национальность сменилась на еврейскую, что дало возможность уехать и пользоваться на первых порах помощью еврейской организации.
Влад был близок со своей матерью — в Задорске они жили в четырёхкомнатной квартире. Отец его, известный журналист, давно умер. Пару раз я её видела — хлопотливая тихая женщина, не произведшая на меня никакого впечатления, имела огромное влияние на сына. По неопытности я было вступила с ней в тайное соревнование, но мой возлюбленный всегда упоминал, что мамины борщи и пирожки лучше. Забота о маме у него была на первом месте — трогательно и похвально, но, по моему теперешнему убеждению, мужчина должен уходить из отчего дома хотя бы в двадцать лет, иначе ему всю жизнь придётся строить по маминому представлению.
Но это я отвлеклась. Тогда, в кафе, во мне боролись противоречивые чувства, но одного в них не было — любви к нему, которая осталась лишь в памяти. Не было уже и обиды — новая жизнь целиком поглотила её, как поглощает болото упавший на её поверхность лист — без следа…
Он флиртовал, комплиментил, называл себя дураком, вспоминал трогательные моменты, просил рассказать о себе. Я дала ему слово, что мы встретимся в следующий выходной.
Теперь я знаю, что это заблуждение и ошибка — жить в ожидании жизни. Поиски счастья затягивались. Я сама себе напоминала путешественницу, едущую неизвестно куда неизвестно за каким призом. Вот я выхожу на одной станции — приза там не нахожу, отправляюсь за ним дальше. Так я выхожу в каких-то городах, что-то ищу, не найдя, следую дальше, долго томясь на вокзалах маленьких и чужих станций. Мой поезд делал остановки в Майами, Нью-Йорке, Вашингтоне — но у меня всё ещё не было дома и ощущения того, что я дома.
Влад повадился звонить мне каждый вечер. Его я понимала — я была его единственной ниточкой, тянущейся в знакомый прочный мир, единственная, кроме матери, русскоговорящая. Я была его старой знакомой, у нас за плечами остался общий город и общие друзья. Здесь ему предстояло заново научиться ходить. Как и любой иммигрант, он решал дилемму — как жить, кем быть. Журналист, он страдал от своей здесь невостребованности. Нужно было как-то зарабатывать на жизнь — пенсия матери была крошечной. Пока он устроился на автозаправку разнорабочим. Я его понимала, но ничего не могла с собой поделать — эти проблемы меня совершенно не трогали. Я же нужна была ему для поддержки и информации.
Я уступила его просьбам — и правда, почему бы не встретиться? Я уже заледенела в скорлупе одиночества. В школе долгие часы существовала в комнате с парочкой напуганных робких детишек, долгие полтора часа вышагивала назад вдоль автострады, единственная прохожая, вызывающая недоумение у водителей пролетавших автомобилей, многие из которых оглушительно меня приветствовали рёвом клаксонов. В пустом и необъятном доме до ночи разговаривала с призраками, пугалась теней и подглядывала в окно за постоянно пытавшейся меня разоблачить луной.
Встреча та радости не принесла. Убогая, ещё не обжитая крохотная квартирка в ужасном полуразрушенном районе Вашингтона. Торопливая механическая любовь — мама скоро придёт. Быстрой скороговоркой — жалобы. Трудная работа, платят копейки, американцы дураки, русские снобы, будут с мамой покупать дом — удачно продали Там квартиру.
Зачем мне была нужна эта ненужная встреча? Только лишь для того, чтобы расставить все точки.
Моё женское тщеславие было вознаграждено — он просил моей руки, а я отказала. Отказала без злорадства — с досадой и неловкостью. Стоило любить его все эти годы?
Юноша, которого я любила, остался где-то там, в городе, в котором красные дребезжащие трамваи весело поют на поворотах, в котором каланча кренится на бок, чтобы рассмотреть получше крохотных спешащих непонятно куда человечков.
Юноша, которого я любила, до сих пор носит длинное чёрное пальто, на котором долго не тают снежинки. Вот он идёт по Задунавской, в руках у него газета, а в кармане — крепкое румяное яблоко.
Глава 17
Ветер с Гудзона
Я дала себе слово не делать более того, чего мне не хочется, даже если в глазах окружающих прослыву бессердечной эгоисткой.
Время экспериментов прошло. Пора прекратить эту безумную гонку и просто — жить. Статус, опыт, профессия у меня есть.
Нет иллюзий, любопытства и желания проехаться за чужой счёт.
Пора собираться в дорогу.
Последний день работы был долгим, жарким, шумным и суетным. Мне не жаль было оставлять школу, в которой я уже зарекомендовала себя с хорошей стороны и могла получить с сентября постоянную позицию. Хотелось поскорее вырваться из этой каменной, нагретой солнцем коробки — в школе не было кондиционеров. Навязчиво гудели вентиляторы, оценки были выставлены, дети докучали — обходили всех учителей с просьбой оставить памятную запись в альбомах, трогательных подобиях российских дембельных. Торжественная линейка состоялась на улице. Отхлопав ладоши после заключительной речи директора, все стали фотографироваться, и у меня где-то хранится снимок, на котором запечатлены в обнимку мы с Валей, моей приятельницей и коллегой. На её лице блуждает тщательно скрываемое счастье, на моём — отчуждение.
В колледже, в котором я работала по субботам по протекции доброй Фитцпатрик и о чём из-за сумбурности записок толком так и не успела рассказать, было тихо и прохладно. Профессорша расстрогалась, расстроилась, отговаривала меня уезжать, говорила, что в Нью-Йорке тяжелее сделать карьеру и уж в колледж на работу там мне точно не пробиться. Доводов у меня не было никаких, кроме:
— Я не могу здесь больше оставаться.
Вздохнув, в запечатанном конверте она выдала мне все необходимые бумаги и, порывшись в записной книжке, снабдила адресом своей доброй приятельницы, живущей в Нью-Йорке, в Манхеттене, которая могла бы ненадолго приютить меня (адрес я тут же потеряла.)
В подвале дома стояли в коробках заранее уложенные вещи. Оставалось только позвонить в фирму, чтобы за ними приехали и отправили их в долгое плавание на корабле — осчастливить на Родине подруг и родственников. Себе я оставила самое необходимое.
В ресторан Люда идти отказалась, мотивируя страшной занятостью и усталостью, и предложила отметить мой отъезд дома. С утра из супермаркета привезли продукты, и весь день я готовила — оливье, голубцы и селёдку под шубой.
Вечером втроём мы посидели за столом. Гари я подарила бутылку дорогого коньяка, Люде — что-то из бижутерии. Задушевных посиделок не получилось. Гари, которому всё, кроме работы, было безразлично, сославшись на усталость, ушёл спать. Люда тоже была очень уставшей. Рано утром они куда-то вместе уезжали, и она беспокоилась, не забуду ли я запереть за собой дверь и просила быть осторожной и не поцарапать вещами стену. Мне почему-то стало обидно, что, несмотря на проживание в одном доме, участие в судьбе друг друга и общих родственников, подруг из нас не получилось — в Майами мы были гораздо ближе.
Посиделки наши отдавали унылой скукой запротоколированного собрания. Я выпадала из жизни Люды легко, как бильярдный шарик из лузы, да и, чего греха таить, сама не страдала от предстоящей разлуки. Расстались мы очень недовольные друг другом — я проговорилась, что в школе с сентября мне предлагали место постоянного учителя первого класса, а я отказалась. Это невинное замечание почему-то взбесило хозяйку дома, вывело её из полусонного состояния: