Суть дела (сборник) - Вячеслав Пьецух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот билад какой, опять плохая вода привез!
Работали весь световой день, а как стемнеет, шли спать не в кубрик, где кишмя кишели микроскопические насекомые, которые выводятся зловонной мазью и керосином, а располагались на берегу. Миша расстилал на песке большой-пребольшой брезент, вбивал по углам металлические штыри и натягивал по периметру просмоленную веревку, которую не любят фаланга с гюрзой, и вахта ложилась спать. Миша засыпал последним, даром что мучительно уставал; он долго смотрел на звезды, те же, что сеяли свой мерцающий свет и над Петропавловской крепостью, Исакием и Литейным, прислушивался к ночным звукам пустыни, а потом из-за высокого правого берега выплывала луна, на гребень выходила стая шакалов и поднимала печальный вой. Бригадир сквозь сон скажет:
– Матрос Горелик, даю отбой.
Тогда Миша поворачивался на бок и засыпал.
Вахта продолжалась три дня, и по возвращении в Мары он, весь пропахший солнцем, соляркой и как будто агар-агаром, шел в дом тещи, почему-то чрезвычайно довольный самим собой; надо полагать, приподнятое настроение возбуждало в нем, помимо всего прочего, то приятное обстоятельство, что он действительно зарабатывал больше, чем адмирал.
Первым делом Миша умывался в саду, а потом садился за стол и съедал тазик борща цвета свернувшейся крови, который его теща готовила как никто. Селезнева всегда садилась напротив, смотрела ему в рот, подперев голову руками, и говорила всякую чепуху.
Но вот как-то раз, когда Миша, вернувшись с вахты, уплетал свой любимый борщ, жена затеяла неожиданный раз говор.
– Ну хорошо, – сказала она, – ну купишь ты этот несчастный «Запорожец», а на какие шиши мы будем дальше существовать?
– Пойду ночным сторожем или мойщиком в троллейбусный парк, – сказал Миша. – Плюс стипендия, да еще можно бомбить на «Запорожце» по выходным…
– Положим, в твой нужник на колесах не сядет ни один порядочный человек. Дальше: стипендия у тебя тридцать два рубля, в троллейбусном парке тебе положат рублей восемьдесят, не больше, и в результате мы имеем сто двенадцать целковых на все про все. Спрашивается: можно так жить человеку, который уважает в себе высшее существо?!
Миша ответил:
– Можно.
– А я говорю – нельзя! И чего я только, идиотка, за тебя вышла?! И за что мне судьба такая – всю жизнь копейки считать, за что?! В общем, надоело мне все до чертиков, особенно ваш питерский романтизм!
Миша был настолько потрясен этой декларацией, что не донес до рта ложку с борщом; он вытаращился на Селезневу и на мгновение-другое оцепенел. Затем, ни сказав ни слова, он поднялся из-за стола, надел в сенях свою клетчатую кепку и был таков.
Он шел центральной улицей куда глаза глядят и с каждым шагом все острее чувствовал себя оскорбленным жестоко и, главное, ни за что. Он остановился у памятника Ленину, больше похожему на какого-нибудь чингизида из малоизвестных, и стал шарить у себя по карманам в надежде обнаружить хоть какие-то деньги, которых могло бы хватить на билет до ближайшей российской станции, и вот что он при себе нашел: паспорт, старую квитанцию из обувной мастерской, тридцать пять копеек денег, канцелярскую скрепку, полпачки сигарет «Прима» и спичечный коробок. Мишу, впавшего было в отчаяние, утешило, впрочем, то, что у него на безымянном пальце левой руки было золотое обручальное кольцо, которое он и продал в ближайшей скупке за двадцать восемь рублей, и, сев в разбитый рейсовый автобус, поехал в аэропорт. Миша посчитал, что за такие деньжищи он точно до Питера долетит.
На месте оказалось, что билет домой стоит тридцать шесть рублей с копейками, хоть иди и побирайся, презрев свою интеллигентскую закваску, и, видимо, ему предстояло задержаться в Каракумах на неопределенное время, если не навсегда. Печаль его, отягощенная чувством оскорбленности, какой-то жадной любовью к Селезневой и беспомощностью перед грабительскими тарифами «Аэрофлота», была так велика, что в горле встала удушающая слеза. С горя он решил пропить свои несчастные двадцать восемь рублей, а там пускай будет, что будет, хоть война, хоть эпидемия люэса, хоть потоп.
Как раз напротив здания аэропорта был пивной ларек, где приторговывали водкой в разлив и вяленым усачом. Поначалу у ларька не было никого, но когда Миша уже несколько захмелел от полстакана водки и большой кружки пива, к нему присоединилась компания гражданских летчиков в синих фуражках и форменных кителях. Компания была шумная, веселая, молодая, скорее всего только-только вернувшаяся из рейса и жаждавшая основательно погулять. Михаил, чуть хмельной и раздавленный своим горем, не попадал в настроение экипажа, и (как потом выяснилось) бортинженер Егоров его спросил:
– Чего закручинился, орел молодой? Если выпить не на что, так ребята угостят, или мы не русские мужики!
Миша в ответ:
– На орла я, кажется, не похож. А угостить я и сам могу. Эй, кто там на вахте: гони на всех по стакану водки, кружке пива и порции усача!
Словом, пошла гульба, которая потом продолжалась в общежитии летного состава и разных наземных служб. Миша не столько пил, сколько тяжело вздыхал и окаменевшими глазами смотрел в стакан. Когда в очередной раз вышли на воздух покурить, бортинженер Егоров ему сказал:
– Ты все-таки объясни – откуда такая грусть?
Миша охотно поведал свою историю: как от него отказалась бесконечно обожаемая жена, на которую он два года работал, как «белый слон», и ему оставалось только поступить по-мужски, то есть откланяться и улететь домой в Питер, как за безденежьем ему пришлось продать обручальное кольцо, но выручки не хватило на билет из-за безобразных тарифов «Аэрофлота», и как он с горя решил пропить свои гроши, понадеявшись на авось.
Егоров ему сказал:
– Во-первых, наплюй, на наш век баб хватит, тем более что горе долгим не бывает и еще придут радостные деньки. Во-вторых: завтра отпаиваемся минералкой, а послезавтра мы нашим бортом отвезем тебя в Ашхабад. В-третьих: в ашхабадском аэропорту, в общежитии, комната № 5, найдешь заправщика Королькова (скажешь, что от меня), и он ближайшим рейсом отправит тебя домой.
– Неужели так просто? – изумился Миша.
– Как выпить пó сто! – последовало в ответ.
В заключение этого разговора они обменялись головными уборами: Михаил отдал Егорову свою клетчатую кепку, а Егоров вручил ему летную фуражку с крылышками на околыше, чтобы Миша мог свободно разгуливать по территории ашхабадского аэропорта, не вызывая повышенного интереса со стороны.
Как было сказано, так и вышло: Миша благополучно долетел до Ашхабада в кабине экипажа, по прибытии, наобнимавшись с ребятами, нашел в общежитии Королькова, тщедушного малого, похожего на внезапно постаревшего паренька; Корольков сказал:
– Ты мне только оставь свой ленинградский адрес, чтобы при случае было где ночевать.
– Нет вопросов, – сказал Миша решительно. – Хоть живи.
Утром другого дня Корольков посадил Мишу на самолет: часа за четыре до вылета они поднялись на борт 18-го ИЛа, прошли салон и заперлись в туалете хвостового отсека, где не дышалось от тесноты; под умывальником была маленькая опломбированная дверца – Корольков сорвал пломбу и велел Мише лезть в черную дыру, которая неизвестно куда вела; Миша полез и оказался в помещеньице под сливным баком, таком крохотном, что ноги было не протянуть. Снизу и справа его отделяла от внешнего мира дюралевая обшивка, впереди оказался отсек багажного отделения, отгороженный проволочной сеткой, где горела одна тусклая лампочка, едва освещавшая какие-то емкости и тюки. Слышно было, как Корольков восстанавливает пломбу на дверце, посапывая и пыхтя. И вроде бы Миша в заточении находился, и вдруг чувство свободы обуяло его всего.
Жарко было неимоверно, поскольку за четыре часа стоянки самолет раскалился на солнце, как чайник на плите, и Миша рассупонился до трусов. Наконец, над головой послышались звуки шагов, шарканье и топот, – это законные пассажиры, которым было нипочем купить билет за тридцать шесть рублей с копейками, занимали свои места.
Прошло еще с полчаса мучений, но вот двигатели завыли, загрохотали, самолет мягко покатился в сторону взлетной полосы, потом вдруг лихорадочно задрожал, и Миша явственно почувствовал, как машина оторвалась от земной тверди и поплыла.
Скоро стало холодать, да так скоротечно, что он снова оделся, обхватил себя руками, скрючился, как каракатица, и призадумался о том, как он насмерть замерзнет в своем закутке под сливным баком и ни одна собака не догадается, где искать его бездыханный труп. А то на борту случится пожар и спасутся все законные пассажиры, даже какая-нибудь болонка, путешествующая с хозяйкой, а он сгорит в геенне огненной, как законченный еретик. Тут на него напало чувство какого-то преступного одиночества, и он помаленьку стал засыпать. Последняя его мысль была о том, что если бы дура Селезнева не дала ему фактическую отставку, он таких искрометных приключений никогда бы не пережил.