Песье распятие - Славко Яневский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«У тебя с Пребондом Бижом соглашение. Вечное».
За главного отозвался Богдан, тоже на коне:
«Соглашение исключало разбойное нападение на Кукулино. А там еще гасят запаленные дома да закапывают мертвецов, любезный».
Папакакас махнул рукой. Успокаивал следопыта и гадальщика. Спросил:
«Что вам надо?»
«От тебя ничего, – выпрямился в седле Данила. – А вон те – наши пленники. Мы за ними приехали: или вернем, или тут отрубим им головы».
Папакакас словно бы забавлялся: «Монахам?»
«Пребонд Биж хочет знать, кто им помог бежать, кто в Бижанцах предатель. У нас на это свой закон, мы будем судить по нему».
И опять:
«Монахов?»
Ответа не последовало. Солнце-паук, опускаясь на нитях, протачивало дорожку к сердцу земли и высасывало из нас мысли и силы, грозило обратить в забытье жизнь под собой. Всех? Почти. Якобы для дружеской встречи Папакакас и Данила медленным шагом погнали коней друг к другу. Непохожие. В отличие от рослого бижанского разбойника Папакакас, вставший ему поперек пути, не мог считаться ни высоким, ни даже сильным. Тяжелые усы словно стягивали его к конской гриве, борода увязла в груди. Он слился с конем, стал его половиной, уверенный и надежный, или мне так казалось, – я заметил, как Богдан, Парамон и Карп Любанский, верхами, взяли рысью, чтобы зайти Бижовым людям со спины, а остальные собрались перед котловинкой, из которой вышли.
«За нами, в Бижанцах, много осталось ратчиков, – проговорил Данила. – Уходи и уведи своих голодранцев. Нам сам царь не шлет ни войск, ни анафемы. Запомни: Биж не прощает».
Это слышал я, а Богдан и Парамон, уже обремененные славой убийц, и Карп Любанский не слышали ничего или переговоров не желали; подстегнув коней, бросились на бижанчан, стоявших позади Данилы. Теперь и вся девятка помчалась за ними с гиканьем. Мы тоже взвыли и заспешили в схватку, монахи, осененные новым крестом – дубинками да жердиной из воловьей запряжки.
Когда истина делается неясным понятием, когда бунт извращается неясными целями, становясь всего лишь гневом замутившегося сознания, погибель сытых и голодных не различает. Хватает людей без разбору, из общего беспорядка созидая свой порядок – с немилосердными законами и угрозами на день завтрашний и на все дни никому не ведомого будущего. При таких обстоятельствах человек не просто свидетель, он и судия и ответчик: коли жизнь не сближает людей (агония вызывает неуемный террор, но также и безумие храбрости), смерть их разделяет легко. А в здешних краях жизненный век людей никогда не бывал долгим. Гибли – кто от разнузданности, кто от бед и несчастий.
И вот мы, пятнадцать, накинулись на троих, смешались крики и звяк оружия, хлынула кровь, предсмертный хрип был последним отзвуком жизни. До того еще, как коснулось Данилы копье на вид неподвижного Папакакаса, он очутился на земле под тяжестью моего собрата Антима. Мгновение – удар дубинкой и взмах Парамоновой секиры, второе – кровавое лицо и прощальный взгляд небесам. Все слишком быстро. Я (так и не понявший, поднял ли я руку на человека) не успел пустить в дело жердь. Данила лежал мертвый, мертвы были и его сотоварищи. Смерть их вела, смерть и взяла их в свои объятия. Бездыханное дыхание судьбы сдуло их, забило в землю, чтобы поверху взгромоздить камень, а в камне мимолетный клич переставшей их манить славы – ее теперь не достать и не сговориться. Славы? Нас можно было посчитать толпой, расправившейся с тремя, хотя мы были вздувшейся мощной снежной рекой, унесшей три жизни, три тела с разумом, раскаленным желанием убить других – нас, монахов.
Папакакас ладонью смахнул с секиры кровь, его запавшие глаза горели.
«Закопаем, все ж они были воины. Станут их искать – не найдут, и обвинять некого. Сгинули – и концы в воду. Кто ранен?»
«Один. Тане Ронго. В бок».
«Перевяжите его».
Течет кровь, затихает, делается нерешительной каплей, ржавью жизни.
Между человеком и будущим много стоит помех, и жестокость господская, и бедность – ни земли, ни муки, ни соли, ни мира, и тщета молитв, и воистину всё: моры, битвы, отнятая бороздка земли или вода, отведенная с чужой нивы, и все – и чужой и свой. И гроб, и само это будущее, мутное, неухватимое оком и рукой, чреватое гробом. Три могилы, сровненные с землей, и пятнадцать живых во главе с Папакакасом. Как далеки мы ныне, как далеки мы от своей могилы, если люди Пребонда Бижа или кого другого выкопают нам ее, чтоб не гнили мы посеченные, с мертвым криком, застрявшим в глотке? Наше будущее не имело ясного и углядимого лика. Как вода, которую жаждешь в пустыне, как жатва, способная освободить голодного от цепей черной беды.
У нас не было будущего. Смерть своим заложникам будущего не обещает, и мы, словно обитатели полуденной тени межевого дерева, полегоньку жевали хлеб, припасенный нам на дорогу Ионом и Катиной.
6. Вецко
Через два дня пути, не оставляя за собой кострищ, мы, три пеших монаха, а ныне всадники, находились куда ближе к Кукулину, чем к Бижанцам. Отсюда до монастыря полдня пути. Но мы остались у Папакакаса – люди Пребонда Бижа наверняка кинутся нас искать в монастыре, вслед за тремя преследователями, чьи могилы не раскопать никогда ни человеку, ни голодному волку.
Отаборились мы в местности под названием Урна, возле небольшого ручья в зарослях бука и граба, без всякой цели или на вид без цели – принужденные и безвольные постники при оружии, ни сытые, ни голодные, покуда братья Давид и Си-лян, верзилы с вороватыми глазами, не притащили распоротого дикого поросенка. Разгорелся костер, заскворчало на угольях мясо, из вьюков появился мех вина и кулек соли. Киприян накопал дикого лука, горьковатого, зато смягчающего при жевании мясо, кто-то выложил очерствелый хлеб, взявшийся зеленоватой плесенью, третий потчевал дикой мятой и щавелем, улучшающими вкус лука. Мы расслабились, вгрызаясь в горячую, непрожаренную дичину. Из неразборчивого бормотания стали выделяться ясные голоса. Вино освободило от усталости и тайного опасения новой встречи с Бижовыми людьми, таящей беды и гибель. Антим промеж двух кусков вспомнил про монахов Прохора и Теофана: месть Бижа обрушится на стариков, вчерашних наших собратьев, подобно лавине, покроет их и сметет с этого света. Кто-то должен пойти и упредить их, вывести из монастыря или уговорить, чтоб сами они, как умеют и знают, укрылись на время. Подниматься в защиту монастыря с двумя монахами и добром негоже: нас слишком мало, чтоб одолеть сброд, который мог привести Пребонд Биж. А старцам надо помочь. Кто-то – Антим, Киприян, Богдан, Парамон или я, знающий все горные тропки, – поспешит, чтобы избавить их от опасности.
«Пойдет он, – Папакакас указал рукой на Богданова сына Вецко. – У Бижовых лазутчиков, рыскающих по горам, он навряд ли вызовет подозрение. Дадим ему мула да топор, будет походить на дровосека. Он к тому же сын кукулинского беглеца, вывернется из беды».
С этим прежде всех согласился Богдан, за ним – остальные.
Вецко молод, сложения слабого, веснушчатый и прыщеватый. Похож на полевого зверька, что, ухватив лапками колосок, огладывает его в мгновение ока. Зубы, сверху длинные, приподымают верхнюю губу. Мудрено в нем заподозрить разбойничьего гонца, тем более свидетеля нападения на троих би-жанчан. Изучаю его взглядом. Гордый и возбужденный – именно ему Папакакас доверил столь важное и трудное поручение. Готов мчаться и без мула, перескакивать пади и скалы, взнуздать ветер. Хотя мал и хил, с опущенными плечами и, подобно Богдану, весь из углов. Велика на исповеди каялась, что затяжелела от него, от этого робкого мальчишки. Не было такого. Она (Богдан мне признался) хотела скрыть, что муж ее, пребывающий в бегах, по ночам заворачивает тайком в Кукулино, чтобы переспать в собственном доме.
Вецко отправился в путь, исчез за густыми деревьями, мы же остались дремотно слушать Киприянов рассказ про исполинское око, появлявшееся в бойнице кукулинской крепости, – было это око одного из ослепленных византийских владетелей. Между первым и последним прошло шестьдесят один раз по девять лет, согласно неким деяниям кесарей, как их толковала моя приемная мать Долгая Руса, для которой девятка всегда имела магическое значение и была божьим знаком судьбы столетия. Подсчитываю про себя: с тех пор, как вырвали глаза самому Исааку II, [22] до дня, когда Киприян, сам в прошлом Исаак, толкует о загадке крепости, прошло четырнадцать раз по девять лет и три раза по девять месяцев. Можно рассмеяться. Но я сдерживаюсь, чтобы не смущать других. И даже не вопрошаю себя, зачем раздумываю о нелепицах и до чего дойду, убеждая себя, что число девять и впрямь загадочно, только вот подходит ли оно человеку без будущего.
Сказания про исполинское око и про исполинскую руку под Синей Скалой как моросящий дождь тяжестью накладывались на веки. Один за другим вспоминали подобные чудеса, про которые слышали или пережили сами. Кто рассказывал, кто хихикал, иные шептались. К ночи дремь даже рассеялась: сидя вокруг костра, мы ждали истории не простой, а способной нас взволновать и открыть тайны жизни и мира, пребывающего по ту сторону ежедневия. Оказалось, что, кроме неутомимого Кип-рияна, другого, сочинителя историй не было. Всех снова стала забирать дремота. Папакакас нарядил стражу, и мы улеглись кто где, на листьях и на голой земле, прикрывшись кто чем мог.