Владимир Набоков: американские годы - Брайан Бойд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он начал обучение с фонетики: «Русская гласная — апельсин, английская — лимон. Когда вы говорите по-русски, рот должен растягиваться в уголках… По-русски можно и нужно говорить с постоянной широкой улыбкой». Он считал, что начинать преподавание языка нужно с грамматики, а не с лексики: «Анатомия должна предшествовать систематике, и изучить поведение слова важнее, чем научиться произносить по-русски „до свидания“ или „доброе утро“». В теории он считал, что все правила необходимо выучивать наизусть: «Я должен признаться, что испытываю непреодолимое отвращение к любому уравниванию или чрезмерному упрощению… Буханки знания не нарежешь аккуратными ломтями»10.
Но на практике занятия не приносили ему большого удовлетворения. Он сидел во главе семинарского стола в маленькой аудитории Фаундер-Холла, перед ним были разложены книги, бумаги, сигареты, спички, пепельница — он теперь курил до четырех пачек в день, зажигая очередную сигарету от окурка предыдущей и выразительно вминая последний в переполненную пепельницу. Студентки рассаживались вокруг стола — он просил их всегда занимать одни и те же места. Всегда внимательный к человеческим индивидуальностям, Набоков хорошо знал всех студенток — кому что нравится, кто с кем дружит. В качестве учебника он пользовался «Курсом современного русского языка» Биркета, но постоянно отступал от него, читая поэтические проповеди о синестезии, или о гении Пушкина, или же о радостях своей последней охоты за бабочками11.
В начале осени он написал «Вечер русской поэзии»12 — свою самую длинную и, пожалуй, лучшую после «Бледного огня» англоязычную поэму, обессмертившую его занятия в колледже и «выездные» лекции. В самом сюжете поэмы нет ничего примечательного: это стилизованный стихотворный пересказ лекции приезжего профессора в женском колледже. Чем же так хороша эта поэма, что хочется процитировать все 150 ее строк от начала и до конца? Может быть, контрастом — юные студентки, задающие наивные вопросы, и воображение поэта, позволяющее ему описать всю Россию целиком — ее пейзажи, древнюю историю, природу и культуру. Может быть, противопоставлением дисциплины и экономики, с одной стороны, и ярких красок фантазии, подземного биения страсти, с другой. Прошлое заезжего лектора и его ощущение непередаваемой потери приглушены и в то же время облечены в предельно романтическую форму, словно речь идет о монархе в изгнании, терзаемом постоянным страхом преследования:
Beyond the seas where I have lost a scepterI hear the neighing of my dappled nouns,soft participles coming down the steps,and liquid verbs in ahla and in ili,Aonian grottoes, nights in the Altai,black pools of sound with «l» for water lilies.The empty glass I touched is tinkling still,but now 'tis covered by a hand and dies.
«Trees? Animals? Your favorite precious stone?»
The birch tree, Cynthia, the fir tree, Joan,like a small caterpillar on its thread,my heart keeps dangling from a leaf long deadbut hanging still, and still I see the slenderwhite birch that stands on tiptoe in the wind,and firs beginning where the garden ends,the evening ember glowing through their cinders.
[За морями, где я утратил скипетр,я слышу ржание моих крапчатых существительных,тихие частицы спускаются по лестнице,ступая по листьям, волоча шуршащие шлейфы.[Слышу] текучие глаголы на -ала или -или,Аонийские гроты, алтайские ночи,черные пруды звуков, где «л» — водные лилии.Пустой стакан, до которого я дотронулся, еще звенит.Но вот его накрыла рука — он умирает.
«Деревья? Звери? Ваш любимый драгоценный камень?»
Береза, Цинтия, и ель, Джоан,как маленькая гусеница на своей нити,мое сердце свисает с давно засохшего листа,но все не срывается, и я все вижу стройнуюбелую березу, вставшую на цыпочки на ветру,и ели, что начинаются там, где кончается сад,уголья вечера тлеют сквозь их пепел].
Увы, от занятий в Уэлсли Набоков не испытывал подобного восторга. В письме Уилсону он сухо сообщает: «Я много работаю. У меня финансовые трудности. Ищу где-нибудь хорошую преподавательскую должность». Появилась вакансия на славянском отделении университета Беркли; Набокова предупредили, что преподавание там идет «честно говоря, на уровне школы», но он написал, что согласен и на это: в Уэлсли было ничем не лучше, к тому же никакой гарантии на будущее13.
III
Дмитрий тоже начал занятия в новой школе — в «Декстере», там, где за пятнадцать лет до этого учился Джон Ф. Кеннеди. Он пришел в школу неуклюжим и застенчивым десятилетним мальчуганом, а вышел из нее тринадцатилетним подростком за метр восемьдесят, спортсменом, лучшим учеником в классе и весьма уверенным в себе молодым человеком. Набоков, радовавшийся успехам сына, с исключительным теплом относился к школе и особенно к директору Фрэнсису А. Казуэллу. Он приходил смотреть футбольные матчи и в перерывах любил тряхнуть стариной, ведя мяч куда увереннее, чем восторженно глазеющие американские мальчишки. Дмитрий тоже старался стать американцем, и после школы Набоков терпеливо помогал ему упражняться с бейсбольным мячом — который для него самого ровно ничего не значил14.
Он преподавал в Уэлсли два-три раза в неделю, проводя почти все остальное время в Музее сравнительной зоологии, работая неофициальным куратором отдела чешуекрылых, и у него даже появилась помощница — школьница Филлис Смит, которая приходила в музей после занятий и помогала Набокову расправлять бабочек — он научил ее как, — составлять описания и надписывать ярлыки. Филлис запомнила его остроумие, шутки, каламбуры, бурное восхищение всем необычным, громкий искренний смех и взрывы веселья, от которых глаза его наполнялись слезами. Больше всего ее поражало любопытство Набокова: «Он все время задавал вопросы, вопросы, вопросы. Вопросы как, вопросы почему. Он постоянно собирал факты и мнения. Он изучал привычки и обычаи американцев». Он принял близко к сердцу недавний развод родителей Филлис и втайне надеялся, что они вновь сойдутся (написал это на листе бумаги и отдал девочке в запечатанном конверте — но, к сожалению, его пророчество не сбылось). Она отмечает его заботливость, безукоризненное джентльменство, даже почтительность, хотя она была совсем юной и к тому же самой «мелкой сошкой»15.
В октябре 1944 года Набоков закончил «Заметки о морфологии рода Lycaeides» и был готов к новым свершениям. Долгосрочной задачей он поставил себе исследование гениталий всего семейства голубянок (Plebejinae) и на сей раз выбрал более широкое поле деятельности, перейдя от досконального анализа североамериканских Lycaeides к вопросу о новой классификации всех неотропических (центрально- и южноамериканских) представителей этого семейства. Некоторые таксономисты («объединители») подчеркивают общность видов и, следовательно, целесообразность объединения схожих видов в общую группу; другие же («раскольники») сосредотачиваются на различиях и предпочитают дробить виды на подвиды. Набоков, всегда ценивший индивидуальность и отметавший группировки и обобщения, по природе своей был раскольником, но не экстремистом и не догматиком. Как и другие серьезные лепидоптерологи, он презирал коллекционеров-любителей, считавших малейшие сезонные или географические отклонения от нормы признаками новых видов. В работе по неотропическим Plebejinae Набоков описал семь новых видов и заново проанализировал два оставшихся16. Таксономистам старшего поколения подобное дробление рода казалось вандализмом — теперь же оно широко принято, и никому еще не удалось оспорить классификацию Набокова. Даже те, кто предпочитает объединять виды в одну группу, приняли его филогенетическую схему родства17.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});