Лихолетье Ойкумены - Лев Вершинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А возможно, демоны здесь и ни при чем.
Тогда…
Наконец и македонец замечает неладное.
– Эй, постой-ка, друг! – говорит он вроде бы даже удивленно, но давешнее благожелательное дружелюбие в голосе быстро иссякает. – Когда же река, любезный? Успеем ли до темноты?
– Всего пять сотен шагов, господин!
Вполне искренне звучит, безо всякой тревоги.
Ну, если так… Македонец прибавляет шаг, заставляя поторапливаться и фракийцев. Скорее! Нужно во что бы то ни стало поспеть до тьмы!
Сто шагов. Еще сто. Еще. Еще!
Последний рывок.
Лощина.
Восемь распластанных на снегу, уже застывших человечьих тел. Пять мохнатых мертвых бугорков, грязновато-белых, словно весенний снег. И шесть мертвецов, заботливо привязанных к ветвям, повыше от земли.
Полный круг совершил отряд.
И уже не успеть до сумерек. Не догнать тех, кто ушел.
А на устах проводника – счастливая улыбка.
«Зачем?» – безмолвно спрашивает македонец, медленно обнажая меч, и смутный блик розовой закатной зари мельтешит в его зрачках, словно краешек улетающего в никуда алого плаща гетайра.
Проводник, раб, мастер, спаситель, лжец, открывает было рот, но, передумав, лишь сплевывает на пористый снег.
Разве не ясно, зачем? Да затем же, что там, на бурной реке, отделяющей эпирские земли от иллирийских угодий, в эту пору не найти брода, как ни ищи. А наладить переправу – дело нелегкое и нескорое. Нужно было время, чтобы ищейки не вышли на берег раньше, чем следует…
Но – отвечай не отвечай – разве они поймут?
Они, не знающие, что такое рабский ошейник и цепь, удерживающая тебя в ненавистной кузне. Он ведь сказал им чистую правду о себе и о своей судьбе. В одном покривил душой: не эпироты поработили его, мастера с разбитого корабля, а единокровные эллины из приморской Амбракии. Ушлый горожанин обомлел, узнав, кто попался ему в руки на дешевой распродаже, и запретил под страхом смерти невольнику по кличке Кролик открывать свое настоящее имя…
Зачем говорить об этом?
Воины есть воины. Они делают людей рабами и даруют свободу за оказанную услугу, словно кому-либо, кроме Олимпийцев, дано даровать смертному подлинную свободу…
Разве сейчас, здесь, за миг до смерти, он – не самый свободный из всех?
Тишина в темнеющем лесу.
Слова излишни.
В глазах фракийцев – злоба и невольное уважение. К обманувшему проводнику. К засаде, которая умерла ради того, чтобы обман показался правдоподобным. И досада. На глупого, не по уму кичливого македонца, не сумевшего разглядеть хитрую вражескую уловку…
– Умри! – не вынеся насмешливого взгляда лжеца, истерически визжит потерявший лицо сотник, в скором будущем, несомненно, обычный десятник легкой пехоты.
И меч, коротко, незло чмокнув, входит в плоть, почти не прикрытую драной овчиной.
Боль… короткая и на удивление не страшная. Думалось, она будет мучительнее…
Небо… белесое… алое… багровое… черное…
Буйная бесцветная заверть, похожая не то на рвущийся, клубящийся туман, не то на гулкий ураган мельчайших светящихся снежинок…
И Клеоник умирает.
Отныне он в полном расчете со всем, что могло бы удержать его в мире живых. Там, на берегах Ахерона, тени его, вышедшей из Хароновой ладьи, не придется краснеть при встрече с дорогой тенью царя Эакида. За спасенную жизнь, за сбитый ошейник, за подаренную семью, за веру и ласку базилевса, сделавшего его, беглого раба, одним из ближних, оплачено сторицей…
Клеоник уходит, улыбаясь.
Молоссия, его вторая родина, будет жить, потому что не иссякла царская кровь, разбавленная божественным ихором, не исчерпалась кровь, пролить которую объявилось так много охотников. Пирр в безопасности. Он еще мал, но дети растут быстро. Когда-нибудь он вернется в Додону и примет принадлежащую по праву власть в свои руки. И тогда рядом с ним будет его, Клеоника, сын… ведь царевич с Леоннатом ровесники и молочные братья!
Как братьев и вырастит их Аэроп! Он поклялся в этом на мече и хлебе, а молоссы не нарушают и обычных клятв…
Улыбка становится все шире и шире.
– Радуйся, царь… – сползает с синеющих губ.
Челюсть отваливается.
Черное небо вспыхивает радугой.
Все.
Мелкая дрожь сотрясает застывшие пальцы, ноги судорожно подергиваются, скребя снег, и тело Клеоника обмякает, выпуская душу в неблизкий путь к анемоновым берегам Ахерона, реки забвения.
В отдалении, неразличимая в переплетении ветвей, хрипло вскрикивает то ли птица, то ли подсматривающий за людьми лесной дух.
Растерянно оглянувшись, сотник делает охранительный знак и, обтерев меч краем плаща, неловко, со второго раза, опускает его в потертые ножны.
И старший из фракийцев, плечистый лучник, не обращая внимания на недовольно насупившего брови македонца, легким касанием закрывает глаза лукавому, но храброму врагу, сумевшему заставить упорных фракийцев не выполнить приказ щедрого стратега Кассандра…
Иллирия. Скодра. Спустя несколько дней
– …отныне и я, и все, пришедшие со мною, в вашей воле и вашей власти, почтенные. А более мне нечего сказать! – завершил Аэроп.
После недолгого молчания темноватое помещение, не освещаемое полностью даже пламенем двух десятков факелов и отблесками желтого огня, рвущегося из очага, откликнулось негромким шелестом. Седовласые, косматобородые старейшины иллирийцев, тесно сидящие на широких скамьях вдоль сложенных из тяжелых бревен стен, перешептывались, делясь впечатлениями от услышанного.
Такого в зале совета (престольном чертоге, сказали бы македонцы) еще не бывало. О таком не рассказывалось даже и в древних сказаниях.
Мужество человека, сидящего у очага, прямо на полу, нахлобучив на голову вывернутую мехом внутрь шапку, как и подобает просителю, не могло не заворожить кряжистых стариков, много повидавших на своем веку.
Впрочем, Аэропа здесь знали, и в чем, в чем, а в отваге седого молосса никто и не подумал бы сомневаться. Так уж судили боги, что земли эпиротов сопредельны с Иллирией, а разве в этом мире бывают мирные рубежи?! И ставшие привычными стычки, и молодецкие набеги, и погони за угнанным скотом – все это повторялось из года в год, из века в век, как и кровная месть, тянущаяся десятилетиями, если в набеге кто-то, забывшись, учинял смертоубийство…
Всякое бывало. Дело соседское. И слишком многие из сидящих в зале помнили тяжесть руки Аэропа, опускающей зубастую палицу на подставленный щит. Но помнили и то, как великодушно, не требуя выкупа, отпускал на волю седой великан зарвавшихся юнцов, осмелившихся из дурного молодечества вызвать его на честный поединок.
Аэроп храбр! Он не может не знать, что здесь, среди слушателей, сидят сразу три кровника, каждый из которых не прочь взыскать с него плату за сородичей, павших от его руки в последнее лето. Вовсе не обязательно – плату кровью. Все было вполне честно, и родня погибших не отказалась бы от обычного выкупа. Спору нет, сложись иначе, и Аэроп не позже первых дней осени прислал бы в Скодру должное количество упитанных овец, искупающее вину за пролитие крови. Но сейчас он нищ. Беглец, лишенный всего. А духи убиенных вопиют в домашних очагах, требуя расплаты. И лишь один способ расплатиться остался у молосса – кровью за кровь!