И было утро... Воспоминания об отце Александре Мене - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И здесь — переход в следующую мифологическую зону, где мифы множатся уже неисчислимо — их столько, сколько мифотворцев, потому что эти мифы себе ка потребу — и от них вряд ли кто‑либо из нас гарантированно защищён. И, помимо естественной человеческой слабости, мифы эти объединяются и тем (совершенно реальным) основанием, что для каждого о. Александр представал таким человеком, в котором тот более всего нуждался.
В этом не было ни капли неискренности и тем более игры, а «просто» проницательность, переходящая в прозорливость, и ошеломляющее богатство личности. Реки воды живой…
Промежуточное положение между двумя системами мифов занимает ещё один, сочетающий в себе стремление загнать неповторимого проповедника в некую классификационную клеточку и одновременно как бы отстранить его, вытеснить, признать хотя бы даже и выдающимся, но нехарактерным случаем в истории Церкви. Это миф о «священнике для евреев». Приходится, повторяю, напомнить, что для отца Александра всякий, кто приходил в храм, приходил ко Христу, Который национальностей не различает. Евреи действительно шли к нему, потому что он их понимал, — но сам он смотрел на них не как на детей Израиля, а как на детей Божиих, потому что единение в Боге выше всех разделений человеческих.
Сам он для себя видел в неисчислимом круге общающихся с ним три «кольца»: друзья, пациенты, помощники. С друзьями при этом вовсе не обязательно было часто видеться, тем более известно, что, наверное, даже более предпочтительным для него был молитвенный контакт; но друзья — это друзья. Пациенты, напротив, нуждались в постоянном общении, в ласке и одобрении. На друзей мог сердиться, на пациентов — никогда; правильные поступки друзей воспринимал как должное, пациентов — как подвиг. Помощниками могли быть и друзья, и пациенты, и люди, строго говоря, «внешние»: помощников он избирал не за их абстрактные добродетели, а потому, что эти люди могли сделать что‑то реально полезное для Церкви.
Так вот, теперь я вижу, что многократно переходила из одного разряда в другой, и это вовсе не было поступательным движением, путём к прогрессу. И никогда мне не давалось понять, что я либо деградирую, либо прогрессирую. И я почти стопроцентно уверена, что никто из окружающих никогда не подозревал, в каком из «колец» сейчас пребывает. Потому что в отношении о. Александра к людям любовь покрывала все. Именно великая любовь позволяла ему мгновенно откликаться на самые разные состояния человеческой души, именно она высвечивала в нём всё то, что необходимо было увидеть в нём собеседнику.
Как‑то, пребывая в упадке, я вяло сказала ему, что гипотеза реинкарнации не устраивает меня хотя бы потому, что я и от одной‑то жизни устала, где уж несколько. Он эту гипотезу не жаловал, однако моя «аргументация» ему сильно не понравилась: «Не понимаю. Мне бы и десяти жизней не хватило».
Как совместить с этим его слова последних дней — «времени больше не будет»? Какое огромное смирение!
Правы те, кто утверждает, что о. Александр был очень весёлым человеком, — но он всегда хранил в себе и глубочайшую серьёзность, позволявшую видеть глубинную суть вещей, казалось бы, плоских и вовсе лишённых глубины. И наоборот — если понимал, что некая ситуация человеческими силами неразрешима, что её нужно перетерпеть — выходил из неё с шуткой.
Сидя однажды в его домашнем кабинете, мы обсуждали именно такую вполне безнадёжную и печальную ситуацию, — казалось, он стареет на глазах. Наконец, я, будучи в большей степени желчным рационалистом, объявила, что в ней меня возмущает какая‑то противоестественная сюжетная вывихнутость, что и проиллюстрировала перевёрнутой цитатой из «Золотого телёнка». И муж скорбей, каким он всё больше становился, рассмеялся от души и со вкусом, потом вскочил и сказал: «Ну, хватит. Пошли обедать». И мы пошли, и за обедом он несколько раз вдруг начинал смеяться и заговорщицки говорил мне: «Ну, вы меня утешили. Ну, разодолжили». Но эта мгновенная весёлость вовсе не отменяла его печали, а печаль не могла угасить духовной радости.
«Господи мой, Господи, Радосте моя…» — я ни разу не слышала, чтобы кто‑либо вкладывал в эти слова акафиста такой предельной осмысленности, как он.
Всеобщее внимание (в том числе и недоброжелательное) привлекала и привлекает широта и открытость его воззрений на историю христианства и на религиозную практику инославных. Действительно, они очень важны и заслуживают изучения. Но как бы нам при этом не забыть его глубокой приверженности традициям Православия, истовости его церковного служения.
Вся всенощная — на едином дыхании, вся — единый подъем. Казалось, на весь мир ликующе прозвучало «Слава Тебе, показавшему нам Свет» — и куда же выше… Но подъем продолжается вплоть до «Не имамы иныя помощи…» — после чего распахиваются двери храма и нам предлагается вынести в мир — и хранить в нём! — всё то, что мы обрели. Вынесем ли? Отец Александр всегда делал для этого все; не «всё, что мог», хотя мог он много, а именно все.
Снисходя к маленькому тщеславию окружающих, он не обращал внимания на мелкую фамильярность; не возражал, например, если кто‑то без всяких к тому оснований пытался переходить с ним на «ты». Одного не прощал: непочтения к сану, потому что сан — не по достоинству, а по благодати.
Наряду с модой вворачивать там и сям «церковные» словечки пришла и мода обсуждать (в том числе и в печати) мелкие неурядицы церковной практики, примерно в таком же тоне, в каком рассказываются бесконечные театральные анекдоты о всяческих технических накладках. А я вспоминаю…
Несколько раз вместо новогоднего застолья я рано утром ехала в Новую Деревню на службу — праздник так праздник! Но однажды праздник как‑то не заладился: клирошанки путаются, алтарник клюёт носом, — все позволили себе накануне «расслабиться»; все, кроме священника, который с каким‑то особым вдохновением вёл всю службу, и даже пару раз появился на клиросе, в хоре (это сразу взбодрило певчих). Но потом был гневен. Не словами — глазами.
… Да, отрадно вспоминать доброго, весёлого, живого, энергичного и доброжелательного батюшку. Но не дай Бог забыть краткие секунды его целительного гнева, поистине грозового: молния — и сразу «как дождь на скошенный луг»…
Как это ни невероятно звучит, этот человек, ценивший дружеское общение и умевший оживить — одухотворить и согреть одновременно — застолье, однажды был неожиданно резок. «Жрать вам всем дома, что ли, нечего, что друг к другу бегаете?» — сказал он, прервав мой рассказ о благочестивом гостеприимстве одного из любимейших своих чад, собравшего к праздничному столу тех, кому почему‑либо некуда деваться. Я оторопела — и сразу подумала: «А и в самом деле, зачем это?» И вскорости вполне охладела к общепринятому хождению в гости.
А через несколько лет, когда я вынуждена была почти четыре года практически не выходить из дома — как эта отвычка мне пригодилась! Не было ощущения утраченной свободы, мелочные сожаления не отвлекали. А батюшка приезжал, когда мог, и очень остроумно рассказывал, что теперь ездит «в зарубеж», но только это до смешного неинтересно. Не утешал и уж совсем не лицемерил — так оно для него и было; слишком остра была необходимость успеть сказать здесь всё, что должен был сказать.
Классифицирующий ум торопится заключить — «парадоксальная личность». На самом деле — полнота жизни, дарованная — и принесённая в жертву. Наверное, были у него и слабости, и ошибки, — зла не было.
Говорили, что с детства он полюбил «Подражание Христу» Фомы Кемпийского.
А читателем он был отменным.
М. Журинская, филолог,
Москва
Отец Александр, Александр Владимирович, Саша.
(В. Файнберг)
Дорогой отец Александр,
Александр Владимирович,
Саша!
Того, что случилось 9 сентября 1990 года, не вмещает моя душа. Никакие доводы рассудка, даже могила в углу церковного дворика — ничто не может заставить привыкнуть к тому, что вас больше нет. И никогда не будет с нами.
Не подойду на исповеди к вам, не услышу радостный, приглушённый голос:
— Дорогой мой, как я рад, что приехали! Вот между нами — Христос. Скажите, что мучает, что у вас на душе?
И тёплая рука не ляжет на плечи, отцовски не прижмёт к себе.
…Не раздастся в дверь весёлый тройной звонок, не войдёте в квартиру, шумный, большой. Не обнимемся, не расцелуемся. Будни не превратятся в праздники.
Разум твердит — ничего этого не будет. Весь опыт человечества свидетельствует о том же.
Но не смиряется душа. Не могу думать, говорить, писать — «был».
Вы для меня есть. Живой. Каждый час, каждую минуту. На все времена.
Случившееся застало в разгар работы над новым романом, о замысле которого я вам успел рассказать, успел прочесть первые черновые страницы. Как всегда, вы торопили: «Пишите скорей, пока есть время и силы, пока есть надежда опубликовать, кто знает, что впереди…»