Новый Мир ( № 4 2005) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жизнь моя не короче
бесконечного небытия Божества
и Его немоты многотомной.
Юных кленов стучится мне в сердце листва
или инок бездомный?
Или кошка бездомная? Жгучей тоски
двуединое жало вливает
в кровь багрец. Багрецом украшает виски
терн — трава полевая.
Я по миру иду, не привязана ни
к счастью быстрому, медленной боли.
Меня катят по волнам балтийские дни
от любови к любови.
Всем ветрам доверяя, привольный мой плот
знай плывет сквозь житейские клетки.
Что мне смерть? Созревая, так падает плод,
оторвавшись от ветки...
14 июля 2004.
Я дошел до точки...
В конце 60-х Анатолий Кузнецов считался в СССР одним из самых ярких, талантливых и прогрессивных литераторов, одним из “отцов основателей” так называемой “исповедальной прозы”. Его роман-документ “Бабий Яр” стал едва ли не самым крупным событием в советской литературе того времени. В основу романа легли записи, которые в детстве будущий писатель вел тайком, стараясь сохранить для будущего все, что происходило с ним в оккупированном Киеве. Его рассказ “Артист миманса”, опубликованный в 1968 году в “Новом мире”, сравнивали с гоголевской “Шинелью” и “Бедными людьми” Достоевского. Его книги выходили огромными тиражами, переводились на множество языков, по ним ставили спектакли и снимали фильмы.
И вдруг: “Я дошел до такой точки, после которой я уже не мог работать”.
И вдруг — отчаянное, авантюрное бегство, клеймо “невозвращенца”, глухое раздражение и показное непонимание коллег по писательскому цеху, шепот в коридорах Центрального Дома литераторов: “Ну чего ему не хватало?..” А затем — практически полное забвение, искоренение из истории, вытаптывание памяти о нем. Тогда казалось — навеки.
Но вот пришли 80-е годы, грянула “перестройка”, и постепенно в литературный обиход стали возвращаться запрещенные имена: Солженицын, Галич, Бродский, Некрасов, Аксенов, Войнович, Гладилин, Владимов… всех не перечесть.
В 1991-м, когда отмечалось 50-летие страшных событий в Бабьем Яре, мне удалось провести два творческих вечера памяти отца. И если в Киеве, на его и моей родине, вечер прошел с огромным вниманием прессы и общественности, то в Москве в ЦДЛ едва набралось ползала.
Тогда же, в 1991-м, “Бабий Яр” впервые был издан в СССР в полном виде — не в том изуродованном советской цензурой в середине 60-х, а таким, каким хотел видеть его отец и каким он издал его в 1970 году на Западе. И вновь — тишина в прессе, словно и не было стотысячного тиража в “Советском писателе”.
Этот странный “заговор молчания”, конечно, не был таким уж “непробиваемым”. В нескольких журналах вышли воспоминания о нем, опубликованы некоторые его письма. Но по-настоящему частью литературного процесса и литературной истории страны творчество Анатолия Кузнецова еще назвать трудно.
В чем же причина этой непонятной на первый взгляд тенденции?
Мне представляется, таких причин три. По-человечески они вполне объяснимы.
Во-первых, совершенно очевидно, что Анатолий Кузнецов стал невольной жертвой своей творческой манеры — а именно “исповедальности”. Предельная откровенность, честность не только перед самим собой, но и перед читателями, разумеется, в советское время никак не приветствовалась. Ни одна из его книг — ни одна! — не дошла в СССР до читателя в том виде, в каком она была задумана и написана. Это, конечно, не было единичным явлением — в таких условиях жили и работали все советские писатели. Но кто-то вполне комфортно уживался с этим, принимая цензуру как неизбежное зло, кто-то уходил в так называемую “внутреннюю эмиграцию”, лишаясь при этом возможности публиковать свои произведения. А кто-то — и Анатолий Кузнецов в их числе — счел для себя возможным эмигрировать по-настоящему.
Способ он избрал, надо сказать, неординарный. В командировку в Лондон отец был отправлен накануне 100-летия Ленина. Он заявил, что пишет роман о II съезде РСДРП (наверное, нынешняя молодежь и не подозревает, что была такая Российская социал-демократическая рабочая партия, предшественница КПСС, да и саму-то КПСС могут не вспомнить). Этот съезд частично проходил в Лондоне, и отец в творческой заявке написал, что ему необходимо побывать на месте событий, постоять на могиле Карла Маркса на Хайгейтском кладбище, поработать в библиотеке Британского музея, где в свое время трудился Ленин, словом — “прочувствовать атмосферу”. Что ж, план его удался — прогрессивный писатель был командирован в британскую столицу, где он тут же ушел от своего “опекуна” и попросил политического убежища.
Отчаянная злоба обманутых советских чиновников выплеснулась на страницы печати с такой силой, что этот “мутный поток”, как говорится, захлестнул тогда и тех отцовских друзей и коллег, которые внутренне готовы были ему посочувствовать и даже посмеяться втайне над околпаченными “большевиками”. Имя отца было так старательно вычеркнуто из всех советских “анналов”, что инерция этого вычеркивания сохранилась и тогда, когда советская власть приказала долго жить.
Это — первая формальная причина.
Вторая также связана с “исповедальностью” Анатолия Кузнецова. Вскоре после “невозвращения”, летом 1969 года, в английской газете “Санди телеграф” было опубликовано интервью, данное им известному лондонскому журналисту и будущему своему коллеге по работе на радио Дэвиду Флойду. Желая избавиться от лжи, которая окружала его всю прошлую жизнь, наивно и немного по-детски веря, что, попав в нормальное общество, он может говорить правду без всяких ограничений, Анатолий Кузнецов подробно и обстоятельно рассказал о своих связях с КГБ, о том, как с ним работали, как его вербовали, как он дал формальное согласие на сотрудничество, лишь бы ему позволили выехать за границу.
История простая: не пойман — не вор. А признался — получи клеймо “доносчика”, а заодно и “изменника”.
От него отвернулись даже некоторые левые деятели Запада; в частности, в жесткую полемику с Анатолием Кузнецовым вступил Артур Миллер. Кроме того, резкие высказывания отца о либеральной интеллигенции в СССР также вызвали полемику и неприятие его взглядов и поступков. Наиболее известен заочный спор отца с Андреем Амальриком, спор, в котором пределы корректности преодолевались сторонами с легкостью — в полемическом запале, конечно.
Но и эта причина — еще не самая главная. Наверное, важнее все же другое. Все авторы-эмигранты, постепенно вернувшиеся в литературную жизнь страны, в эмиграции, как говорится, продолжали свое дело. То есть писали книги. Можно обсуждать их достоинства и сравнивать уровень литературы — но при наличии “объекта обсуждения”. То есть собственно литературного творчества. Случай же с Анатолием Кузнецовым — особый. Почти уникальный. За неполные 10 лет в эмиграции он не написал ни одной новой книги. НИ ОДНОЙ.
И это — самая главная причина забвения.
Однако точку ставить рано.
Сам он в начале 70-х на вопрос, когда же будут новые произведения, отвечал бесшабашно и все так же по-детски: “А я теперь, слава Богу, свободен. Хочу — пишу, хочу — не пишу”.
Но, разумеется, все было не так просто. Отказавшись раз и навсегда от “выдающегося” метода социалистического реализма, которому только и учили в Литературном институте имени Горького (а отец, между прочим, стал известным писателем еще до окончания этого знаменитого вуза), он решил сделать две вещи. Во-первых, прочесть побольше запрещенной в СССР литературы — Оруэлла, Кафку, Замятина, Бердяева… и много еще кого! — чтобы понять, как же надо и как можно писать в свободном мире. Во-вторых, написать что-нибудь “эдакое”, в манере “потока сознания” или постимпрессионизма, отдаться свободному творчеству, не стесненному запретами и законами соцреализма.
Лучше всего сказал об этом он сам: “Социалистический реализм обязывает писать не столько так, как было, сколько так, как это должно было быть или, во всяком случае, могло быть. Ложный и лицемерный этот метод, собственно, и загубил великую в прошлом русскую литературу. Я отказываюсь от него навсегда”.
И вот, проделав все запланированное, отец вдруг осознал, что писать, например, как Джойс он не в состоянии. Попросту не получается. Некоторые отрывки из его незавершенного романа “Тейч файв” были даже опубликованы, но реакция друзей, критиков и, что самое важное, самого автора была единодушной: слабое и формальное подражательство. А писать по-другому он попросту не умел — и, не умея лгать в первую очередь самому себе, честно признавался в этом. “Я теперь, почитав настоящих, понял, что мне марать бумагу нечего. А ведь думал, что писатель”. Это слова, услышанные его ближайшим лондонским другом Леонидом Владимировым, стали для Анатолия Кузнецова последней и самой беспощадной рецензией на собственное творчество.