Дублинеска - Энрике Вила-Матас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он идет на кухню и, опустившись до прозы, делает себе бутерброд с окороком и двойной против обычного порцией сыра. Он думает о Нью-Йорке и спрашивает себя, не надеется ли он обрести там потерянный в раннем детстве совершенный и добрый мир? Не там ли, не в городе ли, на который символически направлены все его упования, погребена, словно охапка роз под тоннами земли, большая часть его жизни? Может, и там. Откусывает от бутерброда раз и другой. В этот момент он ненавидит себя за пошлость, но уж больно хорош сыр. Вспоминает фразу Вуди Аллена о действительности и бифштексе[36]. С каждой минутой ему все меньше хочется спать. Не этого ли он добивался? Если этого, то он преуспел. Ему кажется, что у него открылось особое зрение. Он словно готов повторить опыт Сведенборга, человека, спокойно говорящего с ангелами. Временами ему кажется, что бессонница действует на него, как когда-то выпивка. Такая необходимая ему выпивка. Кто это там? Он улыбается. В доме снова ощущается чье-то присутствие, он уловил его своим обострившимся от возбуждения животным чутьем. Это ощущение очень реально, и даже мысль о том, что к нему внезапно может вернуться понимание одиночества и пустоты, его печалит.
Он зачитался «Хрониками Далки» Фланна О‘Брайена – это его способ настроить сознание на поездку в Дублин. Кроме этого, бар «У Финнегана», в котором Нетски намерен основать рыцарский орден, находится в этом самом Далки – в маленьком прибрежном городке в какой-нибудь дюжине миль к югу от Дублина.
Фланн О’Брайен пишет о Далки: «Это довольно необычное местечко, тихое и сонное, словно сидящее на корточках. На его непохожих на самих себя узких улочках все время происходят встречи, на первый взгляд кажущиеся нечаянными».
Далки, место случайной встречи. И странных явлений. На страницах «Хроник Далки», беседуя с ирландским приятелем, появляется живой и здоровый Блаженный Августин. Джеймс Джойс прислуживает туристам в дублинском баре и категорически отказывается от какой-либо связи с «Улиссом», «этой липкой коллекцией мерзостей», – говорит он.
Мощный порыв сна толкает его и снова заставляет клюнуть носом. И опять он чувствует на себе чей-то взгляд. Вернулась Селия, а он и не услышал? Он зовет ее по имени, но никто не отвечает. Мертвая тишина.
– Джеймс?
По правде говоря, он и сам не понимает, почему «Джеймс», но очень надеется, что это не Джойс собственной персоной бродит сейчас по его дому.
Он боится уснуть, подозревает, что к нему может вернуться его кошмар, в котором слепое божество с внешностью утомленного примата раскрывает ему объятия, стало быть, он должен принять его на грудь. Риба смотрит на него откуда-то свысока, но нельзя сказать, что его положение лучше – оба заперты в клетке и приговорены к вечным мучениям от разъедающей душу внутренней гидры – болезни автора.
Ровно в одиннадцать утра он чувствует, что его вот-вот свалит сон. Он колеблется, не в состоянии решить – уснуть ли ему и стать жертвой того, что его друг Хюго Клаус назвал «редакторской мукой», или еще побороться. Досадно, что сон напал на него именно тогда, когда он на несколько мгновений обрел такую невероятную ясность мысли.
Через пять дней в этот же самый час его самолет приземлится в Дублине. Хавьер, Рикардо и Нетски будут его встречать, они приедут днем раньше. Хавьер и Рикардо по-прежнему пребывают в неведении относительно его планов, они знают о Блумсдэе и о первом заседании ордена Финнеганов, но не подозревают о том, что им предстоит принять участие в погребении эры Гутенберга. Хорошо бы Нетски разъяснил им все в первый же день, пока они будут втроем. Хорошо бы, чтобы у Нетски к его приезду уже были какие-нибудь идеи по поводу церемонии и он бы уже нашел подходящее для нее место.
На него накатывают волны усталости, но он укрылся от них мыслями о скорой ирландской поездке. Кроме этого, его беспокоит, что, хотя он уже несколько часов как не хикикомори, он смахивает на него сильнее прежнего. В душе он больше не компьютерный аутист, но знает, что, если Селия, вернувшись, обнаружит его спящим, она немедленно – и совершенно несправедливо, но что он может поделать? – решит, что он окончательно превратился в одного из этих японцев, что проводят ночи за компьютером, а днем спят.
Ему теперь абсолютно ясно, недаром говорят, что мало быть, надо казаться, чтобы перестать быть хикикомори, недостаточно просто оставить прежние привычки, надо, чтобы это и выглядело так, будто он их оставил. И как ему теперь быть? Раньше или позже его все равно свалит усталость. Он совершенно выбился из сил и обязательно уснет, у него нет выбора. Он хочет отложить на другое время опыты с колебанием на границе безумия и здравого смысла. Но тут же видит, что не в состоянии их прервать. С усилием встает с кресла. Он не желает поддаваться сну, и ему совершенно не хочется, чтобы Селия по ошибке решила, будто он – все тот же одержимый компьютерный аутист.
Он одевается, берет зонтик, несколько секунд колеблется, но в конце концов выходит на лестничную клетку, вызывает лифт и спускается на улицу. Ему давно нужно сходить в аптеку за кое-какими лекарствами, до сих пор ему было ужасно лень, но теперь у него есть время на повседневные нужды. Он идет в аптеку по соседству и покупает прописанные врачом таблетки – он принимает их уже два года, со времен приступа, уложившего его в больницу. Атенолол, астудал, кардуран, тертенсиф – все лекарства для снижения давления… Потом он покупает в пекарне пиццу с сыром рокфор – он съест ее холодной по дороге домой, – и сухарики к сваренному Селией супу.
Вот он идет под дождем по улице, несет пакет из аптеки и ест на ходу пиццу. Фасонистые темные очки скрывают следы физического распада, ускоренного бессонницей. Время от времени он самым забавным и трогательным образом поглядывает на сухарики. Сегодня, несмотря на свою обычную чудаковатость, он выглядит нормальней обычного и может показаться простым местным жителем – да он и есть простой местный житель, возвращающийся с покупками из аптеки и пекарни. В прошлый раз его видели гуляющим под дождем в старом дождевике, в рубашке с поднятым полуоторванным воротником, в дурацких коротких штанах и с мокрыми, облепившими голову волосами. Должно быть, он производил дикое впечатление: бедный успешный издатель, по которому давно плачет сумасшедший дом. Сбрендивший сумасброд. Из-за этого многие соседи смотрят на него с опаской и недоверием, хотя прежде не единожды видели его по телевизору, где он здраво и трезво говорил о книгах – тех, что он издавал, и тех, что прославили его издательство.
Вот он – со своей пиццей, сухариками и купленными в аптеке лекарствами, идет медленным шагом и несет зонтик прямо над головой. Словно говорит: посмотрите на меня, я абсолютно нормален. Конечно, его выдают темные очки, и дождевик на нем тот же, что и в тот вечер, и походка у него неверная, и пиццу он ест чересчур жадно. На самом деле, на бдительный соседский взгляд, все в нем не так. Он смотрит на свое отражение в витрине цветочного магазина и пугается, увидев в стекле незнакомого прохожего в коротких, едва выглядывающих из-под дождевика, штанах. Но он не надевал сегодня коротких штанов. Почему же ему кажется, будто он в них? Кто этот безумный старик, что за клоун отражается в стекле?
Он смеется над собой и нарочно идет, будто бродяга из немого фильма. Его забавляет, что теперь он стал своим собственным отражением, паяцем, мельком увиденным в витрине цветочного магазина. Он идет нарочито неверным шагом, а проходя мимо кулинарии, начинает выдумывать, что он не абы какой бродяга, что у него есть крыша над головой, настоящий прочный дом, по нему он и бродит. Он идет своей новой потешной походкой и представляет, что сейчас ночь и он у себя в воображаемом доме. Дождь хлещет по стеклам и по его отражению, которое, в свою очередь, всего лишь отражение отражения. Потому что в этом воображаемом доме – он издатель, мечтающий встретить человека, которым был до того, как создал фальшивого себя при помощи изданных книг и целой жизни, уложившейся в послужной список.
В этом воображаемом доме – и тут выдуманная реальность совпадает с окружающей, – ему совсем не хочется спать, и его старый светильник освещает момент, когда он собирается приступить к отчету о собственной жизни, в воображаемой реальности он должен закончить отчет еще до рассвета, чтобы не скучать – обычно-то он не скучает на прогулке, но слишком уж давно и хорошо он знает окрестности своего дома, – преодолевая боль, он начинает мысленно писать фразу за фразой, сплевывая мусор и обрывки мыслей, покуда идет вперед своей нарочито дурацкой походкой, будто актер немого кино:
«Мне почти шестьдесят. Вот уже два года меня преследует смерть, и я наблюдаю, как движется к смерти весь остальной мир. Как сказал один мой друг, все кончено или вот-вот кончится. Власти вырастили и вскормили огромную безграмотную массу, что-то вроде бесформенной толпы, утопившей нас всех в посредственности. Произошло чудовищное недоразумение. Трагическая путаница, ужасный клубок из готических романов и скотов-издателей, устроивших этот монументальный бардак. Я посвятил всего себя изданию художественной литературы, но дело моей жизни мертво и будет похоронено в Дублине. Мне же остается заново научиться дышать, попытаться, насколько это возможно, распахнуть оставшиеся мне дни и отправиться на поиски искусства быть самим собою, искусства, которому, быть может, пойдет на пользу, если однажды я решусь провести инвентаризацию моих главных профессиональных ошибок. Это мой последний и умозрительный издательский проект, но сдается мне, многие хотели бы сделать что-то в этом роде, и было бы великолепно, если бы в книгу вошли признания издателей, верящих, будто я вмешивался в их редакционную политику, издателей, которые рассказали бы, какие необыкновенные книги они мечтали подарить миру, издателей, что поделились бы своими самыми сокровенными мечтами и тем, как им не суждено было осуществиться (и хорошо бы, чтобы с этим выступил кто-нибудь вроде великого Сенсини, который издавал только книги о людях «мужественных», «плывущих по воле волн», а в Америке попал под суд), издателей художественной литературы, которые созвучно и стройно, словно вороны, заблудившиеся в преступной глубине траурных джунглей издательской индустрии, пропели бы о нынешнем жалком положении литературы. И чтобы в конце издатели, осмелившиеся выставить на всеобщее обозрение подробнейшую карту своих разочарований, признали бы раз и навсегда, что в центре ее, вишенкой на торте, находится тот факт, что ни один из них за свою жизнь так и не встретил настоящего гения. Только тогда эта карта позволит проложить путь в зыбучих песках правды. Мне хотелось бы набраться однажды смелости и самому углубиться в эти пески – провести инвентаризацию и составить список всего того, чем я хотел украсить мой послужной список, но так и не сумел. Мне хотелось набраться честности и предъявить ту темноту, что прячется по углам моей профессии, так бессмысленно восхваляемой…»