Полина - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Желанный луч показался наконец; он был тускл и бледен; без сомнения, в этот день солнце было в облаках. Тогда все, что освещало оно на земле, представилось вдруг глазам моим: эти деревья, эти луга, эта вода, столь прекрасная, Париж, который я не увижу более, мать моя, может быть, получившая уже известие о моей смерти и оплакивающая свою живую дочь. При этом зрелище, при этих воспоминаниях сердце мое разрывалось, я рыдала и утопала в слезах: это было в первый раз с тех пор, как я находилась в подземелье. Мало-помалу я успокоилась, рыдания прекратились, и только слезы текли в молчании. Я не отменила прежнего намерения отравить себя, однако ж страдала менее.
Глаза мои, как и накануне, были устремлены на этот луч до тех пор, пока он блистал; потом он побледнел и исчез… Я приветствовала его рукою… и сказала ему «прощай», потому что решилась не видеть его более.
Тогда я углубилась в самое себя и сосредоточилась некоторым образом на своих последних и выспренних мыслях. За всю мою жизнь (как девушка и как женщина) я не сделала ни одного дурного дела; я умирала без всякого чувства ненависти и без желания мщения; итак, Бог должен принять меня как свою дочь: я оставляю землю для неба. Это была единственная утешительная мысль, которая мне оставалась; я привязалась к ней.
Вскоре мне показалось, что эта мысль разлилась не только во мне, но даже и вокруг меня; я начала ощущать тот святой энтузиазм, который составлял твердость мучеников. Я встала и подняла глаза к небу; тогда показалось мне, что взоры мои проникли через свод, пронзили землю и достигли престола Божьего. В эту минуту страдания мои были укрощены религиозным восторгом. Я подошла к камню, на котором стоял яд, как будто видела его сквозь темноту, взяла стакан, прислушалась, не услышу ли какого-нибудь шума; огляделась, не увижу ли какого-нибудь света; прочла в уме своем письмо, которое говорило мне, что уже двадцать лет никто не сходил в это подземелье и, может быть, еще через столько же времени никто не сойдет; убедилась в душе своей в невозможности избегнуть мучений, которые оставалось мне перенести, взяла стакан яда, поднесла к губам — и выпила, смешивая вместе в последнем ропоте сожаления и надежды имя матери, оставляемой мною, и имя Бога, которого я шла увидеть.
Потом упала я в угол своей темницы. Небесное видение мое померкло; покрывало смерти простерлось между им и мною. Страдания от голода и жажды возобновились; к ним присоединились еще страдания от яда. Я ожидала с тоской этого ледяного пота, который должен был возвестить мою последнюю минуту… Вдруг я услышала свое имя, открыла глаза и увидела свет: вы были там, у решетки темницы!.. Вы, то есть: свет, жизнь, свобода… Я испустила радостный крик и бросилась к вам… Остальное вы знаете.
Теперь, продолжала Полина, я прошу вас повторить вашу клятву, что вы никому не откроете этой страшной драмы до тех пор, пока будет жив кто-нибудь из трех главных лиц, игравших в ней роли.
Я повторил ей свою клятву.
XIV
Доверие, оказанное мне Полиной, сделало ее для меня еще более близкой. Отношение мое было самым нежным и почтительным. Она выдавала себя за сестру мою и называла меня братом. Я уговорил Полину отказаться от мысли давать уроки музыки и языков, боясь, что она может быть узнанной кем-нибудь, встречавшим ее в салонах Парижа. Я же написал моей матери и сестре, что думаю остаться на год или на два в Англии.
Полина долго думала, открыть ли ей свою тайну матери и, мертвой для целого света, быть живой для той, кому обязана жизнью. Я старался убедить ее принять это намерение, правда, слабо — потому что оно похищало у меня то положение покровителя, которое делало меня счастливым. Полина, подумав, отвергла эту мысль, к величайшему моему удивлению, и, несмотря на все мои попытки, не хотела открыть причины своего отказа, сказав только, что это опечалит меня.
Таким образом текли дни наши: для нее в меланхолии, для меня в надежде, если не в счастии, потому что я видел, как сближалась она со мною день ото дня всеми маленькими прикосновениями сердца, сама того не замечая. Если мы трудились оба, она за каким-нибудь вязанием, я за акварелью или рисунком, случалось часто, что, подняв глаза, я находил взор ее устремленным на меня; если мы гуляли вместе, то через некоторое время от слабости ли, или по забвению рука ее начинала теснее прижиматься к руке моей; если я выходил одни, почти всегда, возвращаясь из-за угла улицы Сен-Жамеса, я замечал ее издали у окна, с глазами, устремленными в ту сторону, откуда я должен был возвратиться. Все эти знаки, которые просто могли быть знаками большой привязанности, казались мне предвестниками будущего счастья. Я умел быть признательным за них и благодарил ее внутренне, не смея высказать этого на словах; я боялся, чтобы она не заметила, что наша дружба становилась более нежной, нежели братская.
Между знакомыми нашими был молодой медик, приобретший в Лондоне отличную репутацию своим глубоким познанием некоторых органических болезней. Каждый раз, посещая нас, он смотрел на Полину с серьезным вниманием, всегда оставлявшим во мне некоторое беспокойство; в самом деле, эти свежие и прекрасные цветы юности, которыми прежде было так богато чело ее и отсутствие которых я приписывал сначала горести и утомлению, не появлялись с той самой ночи, когда я нашел ее умиравшей в подземелье; когда же мгновенная краска покрывала ее щеки, то она придавала ей лихорадочный вид, беспокоивший более, нежели сама бледность. Иногда случалось также, что вдруг без причины она ощущала спазмы, доводившие ее до бесчувствия, и в продолжение дней, следовавших за этими припадками, овладевала ею глубочайшая меланхолия. Наконец они стали возобновляться так часто и с такой возрастающей силой, что однажды, когда доктор Сорсей посетил нас, я, взяв его за руку, повел в сад.
Мы обошли несколько раз маленькую лужайку, не произнеся ни одного слова; потом сели на скамье, на которой Полина рассказала мне эту страшную повесть. Там с минуту мы погружены были в размышление; наконец я хотел прервать молчание, но доктор предупредил меня:
— Вы беспокоитесь о здоровье сестры вашей? — спросил он.
— Признаюсь, — отвечал я, — и вы сами заметили опасность, умножившую мои страхи.
— Да, — продолжал доктор, — ей угрожает хроническая болезнь желудка. Не испытала ли она какого-нибудь случая, могущего повредить этот орган?
— Она была отравлена.
Доктор размышлял с минуту.
— Да, — сказал он, — я не ошибся. Я предпишу ей диету, которой она должна следовать с величайшей точностью. Что касается до нравственного лечения, то это от вас зависит. Вашей сестрице нужно развеяться. Может быть, она тоскует по родине и путешествие во Францию пошло бы ей на пользу.