Рассказ Служанки - Маргарет Этвуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты все купила, что в списке? – спрашивает Гленова, хотя знает, что да. Списки длинными не бывают. Ее апатия, ее меланхолия в последнее время отчасти ее отпустила. Нередко Гленова заговаривает первой.
– Да, – говорю я.
– Давай прогуляемся, – говорит она. Имея в виду: вниз, ближе к реке. Мы давно туда не ходили.
– Ладно, – говорю я. Но поворачиваюсь не сразу: так и стою, где стояла, напоследок гляжу на Стену. Вот красные кирпичи, вот прожекторы, вот колючая проволока, вот крюки. Отчего-то пустота Стены еще грознее пророчит беду. Если кто-то висит, хотя бы знаешь худшее. Но опустелая Стена устрашает, как надвигающийся шторм. Когда я вижу тела, настоящие тела, когда по размерам и формам различаю, что ни одно из них не Люково, я в силах верить, что он еще жив.
Не знаю, почему я жду, что он появится на Стене. Есть сотня мест, где его могли убить. Но мне никак не избавиться от мысли, что он внутри вот прямо сейчас, за глухим красным кирпичом.
Я пытаюсь представить, в каком он корпусе. Я помню, где корпуса за Стеной; прежде мы входили свободно – когда там располагался университет. Мы до сих пор изредка заходим – на Женские Избавления. Большинство корпусов тоже из красного кирпича, в некоторых сводчатые входы, якобы романские, девятнадцатый век. В корпуса нас теперь не пускают; да и кто захочет войти? Там на всяком месте Очи.
Может, он в Библиотеке. Где-нибудь в подвалах. В книгохранилище.
Библиотека – будто храм. Длинная белая лестница ведет к шеренге дверей. За ними другая белая лестница наверх. По стенам ангелы. И мужчины, которые дерутся или вот-вот начнут, опрятные и благородные, а не грязные, окровавленные и вонючие, какими должны быть. По одну сторону дверей их ведет Победа, по другую сторону – Смерть. Роспись в память о какой-то войне. Мужчины на стороне Смерти еще живы. Они отправляются на Небеса. Смерть – прекрасная крылатая женщина, одна грудь почти обнажена – или это Победа? Забыла.
Такое они не уничтожат.
Мы отворачиваемся от Стены, идем влево. Несколько пустых витрин – стекла замазаны мылом. Я пытаюсь вспомнить, что здесь продавали раньше. Косметику? Бижутерию? Большинство магазинов для мужчин работают по-прежнему; закрыты лишь те, что торговали тщетой, как они выражаются.
На углу магазин, называется «Свитки Духа». Франшиза: в центре каждого города есть «Свитки Духа», в каждом пригороде – во всяком случае, так говорят. Надо думать, очень прибыльно.
Витрина в «Свитках Духа» противоударная. За ней – печатные станки, ряд за рядом; называются «Распродажи Блажи», но только среди нас – это же непочтительно. В «Свитках Духа» распродаются молитвы – без конца печатаются на станках свиток за свитком. Бронируются по Компофону – я подслушала, как звонила Жена Командора. Заказ молитв в «Свитках Духа» – симптом набожности и верности режиму; разумеется, Жены Командоров заказывают их в избытке. Это полезно для мужниной карьеры.
Есть пять разных молитв: о здоровье, богатстве, смерти, рождении, грехе. Заказываешь, какую хочешь, набираешь номер, потом собственный номер, чтобы деньги списали со счета, потом набираешь, сколько раз повторить молитву.
Печатая, станки разговаривают; если угодно, можно зайти и послушать, как металлические голоса снова и снова бормочут одно и то же. Едва молитвы напечатаны и проговорены, бумага затягивается в специальную щель и перерабатывается в новую бумагу. Людей в «Свитках» нет; машины и сами справляются. Снаружи не слышно голосов, только бубнеж, гул, словно благочестивая толпа преклонила колена. У каждого станка на боку нарисован золотой глаз с двумя золотистыми крылышками.
Я пытаюсь вспомнить, чем здесь торговали, когда был магазин, когда его еще не превратили в «Свитки Духа». По-моему, дамским бельем. Розовые и серебристые коробки, разноцветные колготки, бюстгальтеры с кружевами, шелковые платки? Чем-то утраченным.
Мы с Гленовой стоим перед «Свитками Духа», наблюдаем в противоударные витрины, как молитвы набегают из машин и вновь уползают в щель, возвращаются в царство невысказанного. Я отвожу взгляд. Я вижу не станки, а Гленову, ее отражение в стекле. Она глядит прямо на меня.
Мы смотрим друг другу в глаза. Я вообще впервые ловлю ее взгляд – прямой и упорный, не искоса. У нее овальное лицо, розовое, пухлое, но не расплылось; а глаза круглые.
Она не отворачивается – смотрит решительно, не дрогнув. Теперь сложно отвести глаза. Это потрясение – видеть; все равно что впервые увидеть кого-то голым.
В воздухе звенит риск – это ново. Даже взгляд в упор – и то опасность. Хотя рядом никого. Наконец Гленова открывает рот.
– Как думаешь, – говорит она, – Бог эти станки слышит? – Она шепчет – привычка из Центра.
В прошлом – довольно тривиальное замечание, школярские раздумья. Ныне – измена родине.
Можно заорать. Можно убежать. Можно безмолвно отвернуться, показать, что в своем присутствии я таких разговоров не потерплю. Подрыв устоев, подстрекательство, богохульство, ересь – все разом.
Закаляй себя.
– Нет, – говорю я.
Она выдыхает – длинный выдох облегчения. Мы вместе преступили незримую черту.
– Вот и я тоже, – говорит она.
– Хотя, пожалуй, вера в этом есть, – говорю я. – Как в тибетских молитвенных колесах.
– А это что?
– Я о них читала, – говорю я. – Их крутил ветер. Их больше нет.
– Как и всего прочего, – отвечает она. Лишь теперь мы отводим глаза.
– Тут безопасно? – спрашиваю я.
– По-моему, безопаснее всего. Мы как будто молимся, вот и все.
– А они?
– Они? – Гленова по-прежнему шепчет. – Снаружи всегда безопасно, микрофонов нет. Зачем здесь вообще микрофон? Они думают, никто не посмеет. Но мы долго уже тут стоим. Пошли, а то опоздаем. – Мы вместе поворачиваемся. – Не поднимай голову, когда пойдем, – говорит она, – и чуть-чуть наклонись ко мне. Тогда мне будет лучше слышно. Если кто-нибудь рядом —, молчи.
Мы идем, склонив головы, как обычно. Я так волнуюсь, что еле дышу, но иду ровно. Нельзя привлекать внимание – особенно теперь.
– Я думала, ты правоверная, – говорит Гленова.
– Я думала, ты, – отвечаю я.
– От тебя прямо несло благочестием.
– От тебя тоже. – Мне хочется смеяться, кричать, обнимать ее.
– Можешь к нам присоединиться, – говорит она.
– К нам? – Значит, бывает «к нам»; значит, есть «мы». Я знала.
– Ты сама подумай – я же не одна такая, правда? – говорит она.
Я так и думала. Но вдруг она шпионка, подсадная утка, хочет подставить меня; такова почва, на которой мы произрастаем. Нет, не верится; надежда разливается во мне, точно соки в дереве. Кровь в ране. Начало положено.
Я хочу спросить, не видела ли она Мойру, не может ли кто-нибудь выяснить, что с Люком, что с моим ребенком, даже с мамой, но время вышло; вот мы уже приближаемся к главной улице, к той, что у первой заставы. Дальше чересчур людно.
– Ни слова, – предупреждает Гленова, хотя нужды нет. – Ни в коем случае.
– Само собой, – говорю я. Кому мне рассказывать?
Мы молча идем по главной улице – мимо «Лилий», мимо «Всякой плоти». На тротуарах необычайно много людей: тепло всех выгнало на улицу. Женщины в зеленом, синем, красном, в полоску; и мужчины тоже, одни в мундирах, другие в гражданском. Солнце бесплатно, солнцем по-прежнему разрешено насладиться. Хотя никто больше не загорает – во всяком случае, на виду.
И машин больше: «бури» с шоферами и пассажирами средь подушек, за рулем авто помельче – помельче и люди.
Что-то случилось: на автомобильном мелководье суета, суматоха. Некоторые паркуются у обочины, словно пропускают кого-то. Я быстро поднимаю взгляд: сбоку черный фургон с белокрылым оком. Сирены молчат, но остальные машины все равно его сторонятся. Фургон медленно пробирается по улице, будто ищет; акула на охоте.
Я каменею, с ног до головы меня окатывает холод. Наверняка там были микрофоны, нас все-таки подслушали.
Гленова, загораживаясь рукавом, стискивает мой локоть:
– Шагай, – шепчет она. – Притворись, что не видишь.
Но тут не захочешь – увидишь. Фургон тормозит прямо перед нами. Два Ока в серых костюмах выпрыгивают из двойных задних дверей. Хватают мужчину, который идет один, мужчину с портфелем, совершенно обычного, пихают к черному боку фургона. Какой-то миг мужчина распластан по металлу, точно прилип; затем один из Очей надвигается, дергается как-то резко и грубо, и мужчина оседает обмякшим тюком тряпья. Его подхватывают и закидывают в фургон, словно мешок с почтой. Вот они оба тоже внутри, хлопают дверцы, фургон едет дальше.
Несколько секунд – и все кончено, и улица движется вновь как ни в чем не бывало.
Что я чувствую? Облегчение. Не за мной.
Глава двадцать восьмая
Дремать после обеда неохота – адреналин не дает. Я сижу на канапе, гляжу сквозь полупрозрачность занавесок. Белая ночнушка. Окно открыто, насколько оно это умеет, ветерок на солнце жарок, и белую ткань сдувает мне в лицо. Снаружи я, наверное, будто кокон, привидение, лицо в пеленах, видны лишь контуры – носа, забинтованного рта, ослепших глаз. Но мне нравится, как мягкая ткань касается кожи. Словно в облаке сидишь.