Рассказ Служанки - Маргарет Этвуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На полу разбитые яйца, апельсиновый сок и стеклянные брызги.
Надо мне другой принести, сказала она. Все коту под хвост. Ты почему на полу? Она потянула меня, подняла, чтобы как полагается – на ноги.
Я не хотела говорить, что вообще не ложилась в постель. Я бы не смогла объяснить. Сказала, что, кажется, упала в обморок. Почти ничем не лучше: она в мой ответ вцепилась мертвой хваткой.
Это один из первых признаков, обрадовалась она. Это, и еще рвота. Могла бы сообразить, что времени прошло маловато; но она очень надеется.
Нет, не в этом дело, сказала я. Я сидела на стуле. Я уверена, что не в этом. Просто голова закружилась. Встала, и в глазах потемнело.
Ты, наверное, перенапряглась, сказала она, ну, после вчерашнего. Вымоталась.
Она говорила о Рождении, и я ответила, что да, вымоталась. Я сидела на стуле, а она стояла на коленях, подбирала осколки, ошметки яйца, складывала их на поднос. Лужицу апельсинового сока она промокнула салфеткой.
Надо тряпку принести, сказала она. Они спросят, зачем лишние яйца. Если ты, конечно, без них не обойдешься. Она посмотрела косо, лукаво; я поняла, что лучше нам обеим притвориться, будто я все же позавтракала. Если б она рассказала, что нашла меня на полу, мне бы слишком многое пришлось объяснять. Коре в любом случае отвечать за битую посуду, но Рита разворчится, если ей придется готовить завтрак второй раз.
Я обойдусь, сказала я. Не так уж хочется есть. Это было удачно, согласуется с головокружением. Но с тостом я бы справилась, прибавила я. Остаться совсем без завтрака я не хотела.
Он на полу валялся, сказала она.
Ну и ладно, ответила я. Я сидела, жевала бурый тост, а она пошла в ванную и спустила в унитаз остатки яйца, которые не спасти. Потом вернулась.
Скажу, что уронила поднос, когда уходила, сказала она.
Мне приятно, что она готова лгать из-за меня, даже в такой мелочи, даже ради собственной выгоды. Это ниточка между нами.
Я ей улыбаюсь. Надеюсь, никто тебя не слышал, говорю я.
Я еще как перенервничала, сказала она, стоя в дверях с подносом. Сначала думала, там твоя одежда – ну, как бы. А потом думаю – почему одежда па полу. Думала, вдруг ты…
Сбежала, сказала я.
Ну… да, но все равно, сказала она. Все равно это ты была.
Да, сказала я. Это я.
Это я, и Кора вышла с подносом, и вернулась с тряпкой вытереть лужицу сока, и после обеда Рита бурчала, мол, кое у кого руки не откуда надо растут. Витают в облаках, не смотрят, куда ступают, говорила она, и мы жили дальше, будто ничего не произошло.
То было в мае. Мы пережили весну. Мгновенье расцвета тюльпанов ушло, еле блеснув, и они короны роняли одну за другой, как зубы. Как-то раз я наткнулась на Яснораду – она преклонила колена на подушке в саду, трость лежала на траве. Яснорада секатором обрезала коробочки. Я наблюдала краем глаза, шагая мимо с корзинкой апельсинов и бараньих отбивных. Яснорада примеривалась, нацеливала лезвия, затем конвульсивным содроганием рук отхватывала коробочку. Что это – подкрадывается артрит? Или некий блицкриг, камикадзэ метит в распухшие цветочные гениталии? Плодоножка. Предполагается, что луковица хранит энергию, если отрезать коробочки.
Святая и ясная Радость на коленях отрабатывать епитимью.
Я нередко так развлекаюсь – крошечными подловатыми шутками о ней; но понемножку. Не годится медлить, наблюдая Яснораду со спины.
Мечтала-то я о секаторе.
Так вот. А еще были ирисы, что воздымались, прекрасные и прохладные, на высоких стеблях, точно дутое стекло, точно пастельная вода на миг застыла всплеском, бледно-голубые, бледно-лиловые и темные, бархатные и фиолетовые, черные лилейные на солнце, тени цвета индиго, и кровоточивые сердца, формы столь женственной – удивительно, что их давным-давно не выкорчевали. Яснорадин сад отдает подрывом устоев: ощущаешь, как захороненное безмолвно рвется вверх, к свету, будто показать, объявить: что ни заставишь смолкнуть, все закричит и услышано будет, пусть и беззвучно. Теннисонов сад, отягченный ароматами, обезжизненный; возвращение слова «обмерший». Свет на этот сад льется с солнца, это правда, но и жар поднимается от цветов, его чувствуешь: как держать ладонь в дюйме над рукой, над плечом. Он дышит в тепле, вдыхает себя. Если нынче идти по нему, средь пионов и гвоздик, голова плывет.
Ива в парадном оперении, и толку от нее чуть с ее шепотливыми намеками. Визави, говорит она, террасы; свистящие пробегают по спине содроганием, как в лихорадке. Летнее платье шуршит по бедру, травы растут под ногами, краем глаза я вижу в ветвях шевеленье; перья, порханье, мелизмы, дерево – в птицу, метаморфозы взбесились. Ныне возможны богини, и воздух полнится желанием. Даже кирпичи дома смягчаются, становятся осязаемы; если на них опереться, они будут теплы и податливы. Поразительно, что творит нужда. Закружилась ли у него голова вчера на заставе при виде моей лодыжки, когда я уронила пропуск и позволила ему подобрать? Ни платка, ни веера – что под руку попадется.
Зимы не так опасны. Мне нужна жесткость, холод, суровость; не эта тяжесть, словно я арбуз на стебле, не эта текучая спелость.
У нас с Командором уговор. Не первый подобный уговор в истории, хотя форма его необычна.
Я прихожу к Командору два или три вечера в неделю, только после ужина, но лишь когда получаю сигнал. Сигнал – это Ник. Если он полирует машину, когда я отправляюсь за покупками или когда возвращаюсь, и фуражка у него набекрень или вообще отсутствует, – я прихожу. Если его нет или фуражка надета прямо, я остаюсь в комнате, как обычно. Разумеется, дней Церемонии все это не касается.
Проблема, как водится, в Жене. После ужина она отправляется в их спальню, откуда, по-видимому, способна услышать меня, когда я крадусь по коридору, хотя я стараюсь двигаться очень тихо. Или она остается в покоях, все вяжет и вяжет свои бесконечные ангельские шарфы, все новые и новые ярды сложных и бессмысленных шерстяных человечков: ее форма воспроизводства, должно быть. Если она сидит в покоях, дверь обычно приотворена, и я не смею проскользнуть мимо. Когда сигнал поступил, но у меня не складывается – вниз по лестнице или по коридору мимо гостиной, – Командор понимает. Он знает мое положение, как никто. Он знает все правила.
Порой, однако, Яснорада уезжает в гости к другой Жене Командора, больной; только туда она и может поехать вечером одна. Она берет еду: торт, или пирог, или хлеб, испеченный Ритой, или банку джема из мятных листьев, что растут у нее в саду. Они часто болеют, эти Жены Командоров. Болезни разнообразят им жизнь. Что до нас, Служанок и даже Марф, мы болезней избегаем. Марфы не хотят, чтоб их выпихнули в отставку, ибо кто знает, куда потом? Старух теперь особо не видать. Ну а мы – любая настоящая болезнь, долгая, изнурительная, потеря веса или аппетита, выпадение волос, отказ желез, – и конец. Помнится, Кора в начале весны ползала по дому, хотя болела гриппом, цеплялась за дверные косяки, когда думала, что никто не смотрит, старалась не кашлять. Простыла чуток, сказала она, когда Яснорада спросила.
Сама Яснорада временами берет несколько дней передышки, прячась в постель. Тогда развлекают ее – Жены шуршат вверх по лестнице, бодро кудахча; ей приносят торты, и пироги, и джем, и букеты из их садов. « Они болеют по очереди. Где-то есть распорядок, невидимый, необсуждаемый. Каждая старается не заграбастать больше внимания, чем ей положено.
В те ночи, когда Яснораде предстоит уехать, меня точно призовут.
В первый раз я оторопела. Его желания были мне невнятны, а то, что я понимала, казалось нелепым, смехотворным, как поклонение сапогам на шнуровке.
И еще – какое-то разочарование. Чего я ждала в первый раз за этой закрытой дверью? Невыразимого, на четвереньках, допустим, хлыстов, извращений, увечий? В самом крайнем случае – мелкой сексуальной манипуляции, устарелого грешка, что ему теперь заказан, вычеркнут законом и наказуем ампутацией. Но предложение сыграть в «Эрудит», точно мы – давно женатая пара или двое детишек, казалось до предела нездоровым, тоже насилием в своем роде. Однако просьба такая – смутна.
И когда я уходила, по-прежнему не прояснилось, чего же он хотел, и зачем, и могу ли я это выполнить. Если предстоит сделка, условия обмена оговариваются заранее. Только он ничего не оговорил. Я думала, может, он со мной играет, такие кошки-мышки, но теперь мне кажется, что мотивы и желания его даже ему самому были неочевидны. Еще не доросли до слов.
Второй вечер начался, как и первый. Я подошла к двери, которая была закрыта, я постучала, мне велели войти. Затем два раунда, гладкие бежевые фишки. Зануда, кварц, закавыка, сильф, ритм, любые трюки с согласными, что я в силах выдумать или вспомнить. Язык опух от правописания. Будто говорить на языке, что я когда-то знала, но почти забыла, на языке, что описывает обычаи, которые давным-давно стерты с лица земли: латте с бриошью за столиком летнего кафе, абсент в высоком стакане или креветки в роге изобилия из газеты; то, о чем я читала когда-то, но сама не видела. Словно ходить без костылей, как в фальшивых сценах старых телефильмов. Ты сумеешь. Я знаю, ты сумеешь. И вот так разум мой шатался и спотыкался средь зазубренных р и т, оскальзываясь на яйцевидных гласных, будто на голышах.