Чингисхан. Книга 2. Чужие земли - Сергей Волков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как «нет»? — бормочу я, зачем-то отступая от двери на несколько шагов. — Как «нет»?! Здесь же… Я…
Голос мой срывается. В голове — пустота, вакуум. «Нет таких…»
— Мама!
Подскакиваю к двери и начинаю стучать по ней кулаками, пинать, биться всем телом.
— Откройте!
— Я щас открою! — с угрозой рычит неизвестный мне мужик. — Погоди маленько… Щас ты…
Слышится женский вскрик:
— Сережа, не надо!
Дверь распахивается. На пороге — здоровый бугай в спортивном костюме. Злое лицо, бритая наголо голова. Но я смотрю не на него, а на ствол упершегося мне в грудь ружья.
— Замочу, отморозок! — бугай взводит курки. За его плечом маячит испуганная женщина в халате. Краем глаза замечаю, что в нашей квартире другие обои, другая мебель и вообще — все другое.
Неужели я ошибся адресом?! Поднимаю руки.
— Все, мужик, все. Я не туда попал, наверное.
— Борзеть не надо, — бугай убирает ружье. — Топай отсюда. Поворачиваюсь, чтобы уйти. Женщина в халатике говорит мне в спину:
— Мы квартиру в этом году купили. До нас тут Калимуллины жили.
Выдавливаю из себя короткое:
— Спасибо.
Фамилия «Калимуллины» мне ни о чем не говорит. А еще в голове как-то не укладывается фраза: «Мы квартиру в этом году купили». Как так — купили? Разве можно купить квартиру? Или теперь все можно?
Эх, мама, мама, где же ты? Куда пропала? Как я теперь смогу тебя найти?
Стоп, есть же тетя Фарида, Фарида-апа, соседка снизу, с первого этажа! Ну конечно, вот я дурак, совсем мозги закисли. Сбегаю по ступенькам, звоню. Дверь здесь тоже новая, железная. В подъезде вообще почти все двери поменяны. Это странно — везде жуткий бардак, окурки, мусор, стекла битые, ящики почтовые кто-то сжег, а двери в квартирах новые. Как будто все отгородились этими дверьми от подъезда, от мира.
— Кто там? — спрашивает женский голос.
Я едва не отвечаю «Артем Новиков, ваш сосед», но вовремя прикусываю язык. Прошло четырнадцать лет, а выгляжу я так же, как и в декабре семьдесят девятого, когда уходил в армию. Кто поверит, что человек за такое время совсем не изменился?
Поэтому, тщательно подбирая слова, говорю:
— Мне бы узнать. Про вашу соседку сверху, Новикову.
Ключ скрежещет в замке. Дверь открывается. Передо мной высокая красивая девушка с длинными черными волосами.
— Вам тетя Валя нужна? Она давно здесь не живет.
— А где она? — я задаю этот вопрос машинально, а у самого круги перед глазами от напряжения. Сейчас я услышу…
— Она переехала, — девушка поправляет волосы. — В Москву, к родственнице. Мама говорила, что та уже совсем старенькая и ей уход нужен. А тетя Валя, когда у нее сын погиб, тоже совсем одна осталась.
— Ясно, — я киваю, бреду к лестнице. Радость от известия, что мать жива, едва вспыхнув, сразу гаснет. «Сын погиб… совсем одна осталась…». Бедная, как она выдержала? Пока проклятый конь водил меня по самому краю света, пока я бился в паутине хроноспазма, она здесь с ума сходила, наверное, от горя и одиночества.
Скриплю зубами. Говорить ничего не хочется. Иду к выходу из подъезда. До меня вдруг доходит, что вот эта красивая девушка — дочь Фариды-апы Гульнарка, третьеклассница.
Оборачиваюсь, спрашиваю:
— Мама твоя как? Жива-здорова?
— Д-да, — удивленно кивает она. — В Борисково живет. Мы с мужем здесь, а она… Ой, а вы… ты кто? Ты ее знаешь?
— Гульнара, ты с кем разговариваешь? — гремит на весь подъезд голос Гульнаркиного мужа. Я машу рукой — мол, пока, и выхожу из подъезда под ледяной дождь.
Мама в Москве. Пожилая родственница — это, скорее всего, Людмила Сергеевна Чусаева. Стало быть, мне надо в Москву. Но без денег туда не добраться. Значит, надо искать жилье и работу. Без документов это не получится. Или теперь, в этом новом мире, возможно и такое?
Меня бьет озноб. Сквозь шум множества капель, сквозь завывания ветра слышу странное пение:
— Дрим-ба-ба, дирим-ба-ба! Дрим-ба-ба, дирим-ба-ба!
«Это же дядя Гоша! Живой! — понимаю я, и сразу приходит еще одна мысль: — Черт, придется его домой вести». Словно бы и не было этих четырнадцати лет. Словно бы я просто припознился и возвращаюсь домой от Витька, а во дворе сидит и поет свою глупую песню дядя Гоша.
Дождевые капли у меня на лице смешиваются со слезами, я вслух произношу, улыбаясь:
— Старый козел!
Про дядю Гошу, иначе говоря, Георгия Семеновича Дзюбу надо сказать особо. В нашем районе этого одноногого старика-выпивоху зовут Джоном Сильвером. Человек он примечательный, но странный. Глава всех дворовых старушек баба Лиля как-то сказала ему: «Эх, был бы ты, Георгий, хорошим мужиком, если бы не придурь твоя одесская».
Он и вправду из Одессы. Там родился, там вырос. Там и война его застала. На фронт дяде Гоше по возрасту было не положено, но фронт сам пришел к нему — Одесса оказалась в кольце немецких и румынских войск. Шестнадцатилетний пацан помогал строить линии обороны, подносил патроны, воду для охлаждения пулеметов. А когда в боях полегла половина защитников города, Жорка Дзюба взялся за винтовку.
— Ух и крошили мы гадов! — вспоминая, любил восклицать дядя Гоша, кровожадно потрясая кулаками. — А в первый свой десант я пошел, когда Чабанку брали…
Что такое «Чабанка» я не знаю, но после того, как наши войска оставили красавицу-Одессу, дядя Гоша ушел вместе с ними. Он на деле доказал, чего стоит и никто особо не спрашивал у чернявого парнишки о возрасте.
Самые тяжелые военные годы прошел дядя Гоша рядовым в морской пехоте. «Черная смерть» — этих парней так прозвали не для красного словца. Они несли смерть врагу и гибли сами во множестве. Однако дядю Гошу безносая обошла стороной.
— Ни пули в меня не попало, ни осколочка! — кричал он, когда перебирал лишнего. — Вот какое дело: под Керчью наших ребят полегло — вся рота! Какие люди были! А я целехонек. Вот она, судьба. — И запевал, дирижируя костылем:
— А волны и стонут, и плачут, и бьются о борт корабля…
Бригаду морской пехоты, в которой служил дядя Гоша, в начале сорок четвертого преобразовали в воздушно-десантную дивизию. Войну десантники закончили в Северной Германии, знаменитом ракетном полигоне Пенемюнде. Там, уже после победы, в конце мая сорок пятого, он и потерял ногу. История эта нелепа и трагична, как, собственно, часто бывало на войне. Дядя Гоша стоял в оцеплении на берегу Балтийского моря.
Местные жители повадились ходить на полигон и собирать всякие железки, среди которых попадались узлы различных агрегатов и части приборов.
Дело в том, что немцы с помощью нескольких тонн тротила взорвали все стартовые площадки для своих ракет «Фау» и фрагменты оборудования были разбросаны на огромной территории.
В оцеплении стоять было скучно. Дядя Гоша решил побаловать себя чайком. Собрал плавника, запалил костерок, пристроил сверху котелок, уселся рядом и начал ждать, когда закипит вода.
— Повезло мне, братишки, стр-рашно! — в этом месте рассказа Дядя Гоша обычно всегда жмурился и делал паузу, словно заново переживая тот взрыв, что вздыбил песок на морском берегу. — Стой я на ногах — посекло бы осколками, на части бы разорвало. А так только контузило и ногу оторвало на хрен! Мина там была, вот какое дело. Немецкая мина, против десанта с моря.
Саперы ее пропустили, а я, дурень, костер прямо на ней развел.
Провалявшись полгода в госпитале, дядя Гоша был вчистую комиссован из армии. Тяжелая контузия и потеря ноги сделали его неспособным к физическому труду. На выбор старшине Дзюбе было предложено либо вернуться в родную Одессу, либо поселиться в любом другом городе Союза, кроме Москвы, Киева и Ленинграда. Он выбрал Казань.
— Не захотел я в красавицу-Одессу без ноги возвращаться, вот какое дело. А в Казани у меня корешок жил, Санька Мокров. Помер он в шестьдесят седьмом. Осколок в груди стронулся…
После войны работал дядя Гоша по многочисленным инвалидским артелям. Сам он ложки не лил и выключатели не собирал — гордость, по его словам, не позволяла. Числился дядя Гоша то счетоводом, то экспедитором, но именно что числился. Работали на этих хлебных местах оборотистые да ухватистые парни, а Джон Сильвер получал от них отступное; в месяц набегала приличная сумма. Эти деньги да еще неплохая пенсия по инвалидности позволяли ему безбедно жить, пить самому, поить всех окрестных алкашей да еще отсылать пятьдесят рублей ежемесячно сестре в Николаев.
Пьянство дяди Гоши носило перманентный характер. По крайней мере, я его трезвым видел только раз в году, на девятое мая. В этот день он надевал парадную форму со старшинскими погонами и, сверкая внушительным иконостасом на груди, отправлялся в Центральный парк культуры и отдыха, где собирались все ветераны города.
Орденов и медалей у дяди Гоши было великое множество. Три ордена Славы, три — Красной Звезды, Отечественная воина, две медали «За отвагу» — и прочее, прочее, прочее…