1916. Война и Мир - Дмитрий Миропольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Думаю, по такой жаре охотников на ваш футбол найдётся немного…
Ветерок с Невы не освежал, а лишь лохматил кудри Давида и ронял длинный чуб на глаза Володи. День только начался, но солнце уже палило немилосердно и доставляло грузному Бурлюку страдания, пожар которых он пытался залить пивом.
Маяковский пил оригинально. Он взял кружку левой рукой и прильнул к ней губами возле ручки. Володя был брезглив и полагал любые кружки вымытыми недостаточно тщательно. Однако считал, что изобретённый им способ позволяет не касаться тех мест, которых раньше касались другие.
– Охотников – больше чем достаточно! – категорично заявил он. – Сборные Москвы и Петербурга, вон, чуть не передрались, кому в Швецию ехать. Киевляне тоже хотели… И жара тут ни при чём! Объясните мне, почему, например, борцы могут, а футболисты нет? Слыхали про Клейна?
Не отрываясь от напитка, Бурлюк пожал могучими плечами.
– Вы только представьте, Давид Давидыч! Турнир по греко-римской борьбе, полуфинал. Сорок два градуса в тени, тёмный ковёр…
– Всё, я уже умер, – вставил Бурлюк, опорожнивший вторую кружку.
– …и на ковре – двое, – продолжал Маяковский. – Наш – Мартин Клейн, из Эстонии, а против него – финн Асикайнен. Трёхкратный чемпион мира, между прочим!
– Между прочим, финны тоже наши, – заметил Бурлюк. – Великое княжество Финляндское, сколько я помню, входит в состав Российской империи…
– Они и выступают под нашим флагом, – нетерпеливо махнул рукой Маяковский, – только Олимпийский комитет у них свой… Так вот, Клейн боролся с Асикайненом десять часов!
Бурлюк посмотрел недоверчиво.
– Сколько?!
– Ну, почти десять. Девять часов сорок минут с двумя короткими перерывами.
– Ага, я прямо это вижу, – подхватил Давид и заговорил, удачно имитируя прибалтийский акцент и неторопливую манеру речи: – Красавец-эстонец и симпатяга-финн, блестя рельефной мускулатурой, медленно-медленно сходятся посреди тёмного ковра под щедрым скандинавским солнцем и до самого вечера медленно-медленно борют друг друга…
Иронии и актёрства Маяковский не оценил.
– Клейн – герой, – сердито буркнул он, бросил в рот горсть орешков и отхлебнул ещё пива. – Он бы и Юханссона в финале победил. Только Олимпиада где? В Швеции. А Юханссон – швед. Сговорились там, кто надо, и судьи потребовали, чтобы финал состоялся немедленно. Клейн был еле живой и отказался, конечно, вот и получил только серебряную медаль. Хотя она золотой стóит!
– М-да… Нет правды на земле, но нет её и выше! Хотя это слабое утешение. Бросьте забивать себе голову всякой ерундой, Владим Владимыч. Вы же не жучок какой-нибудь спортивный, вы – поэт! – Бурлюк поднял свою кружку в приветственном жесте, сделал глоток и повторил: – Поэт, футурист, художник и вообще… великолепный молодой конь!
Дьяконский бас привлёк внимание нескольких пенно-кружевных институток за соседним столиком. Девушки обмахивались веерами и запивали мороженое лимонадом. Они склонились друг к другу, зашептались и захихикали, поглядывая на великолепного молодого коня и его колоритного собеседника.
Чего стоила одна только повязка, закрывавшая Давидов левый глаз! Притом она не портила его породистого вида и лишь подталкивала к сравнению с каким-нибудь одноглазым героем. На фоне просторной Невы, усеянной прогулочными катерами, лодками и яхтами, Бурлюк мог бы выглядеть британским адмиралом Нельсоном, но могучей статью скорее походил на русского фельдмаршала Кутузова.
Просторная белая рубаха Бурлюка взмокла на спине и липла к телу. Маяковский был одет в чёрную блузу без пояса, которая подчёркивала его стройность и высокий рост. Похоже, юноша не страдал от жары, разве что расстегнул пару верхних пуговиц. Крупные черты лица дополняли образ южанина.
– Стоило ли тащиться из Москвы, – недовольным тоном произнёс Маяковский, – чтобы сесть посреди Петербурга, развлекать барышень и наливаться пивом?
Бурлюк хмыкнул и взял со столика четвёртую кружку, пена в которой уже осела:
– Вы позволите?
Спрашивал Давид для порядка, поскольку патронировал своего молодого приятеля, везде платил за них обоих и выдавал Володе по пятьдесят копеек в день на карманные расходы.
Год назад, когда Бурлюку стукнуло двадцать девять, он поступил в Московское училище живописи, ваяния и зодчества. И там познакомился с восемнадцатилетним Маяковским. Оба были талантливы, оба тяготились рамками традиционной школы – так что сблизились легко, хотя продолжали обращаться друг к другу исключительно на вы и по имени-отчеству.
К тому времени Давид успел поучиться и в Казанском художественном училище, и в Одесском; объездил чуть не пол-России, занимался в студиях Мюнхена и Парижа, участвовал в бесчисленных выставках и заслуженно числился в лидерах русского авангарда.
Владимир, несмотря на юный возраст, тоже оказался тёртым калачом. Имел за плечами три ареста за связи с террористами, пять месяцев одиночного заключения, чудом избегнутую ссылку то ли в Нарымский край, то ли в Туруханский… Деталей толком никто не знал, но столь бурная биография конечно же произвела неизгладимое впечатление на сокурсников. В их глазах Володя не мог быть бандитом – только узником совести…
…Но Бурлюка привлекло другое. В Бутырской тюрьме Маяковский начал писать стихи, а первые опыты на воле как-то показал Давиду. Ночью посреди Сретенского бульвара Бурлюк заставил стесняющегося, запинающегося Володю читать. Выслушал, пришёл в восторг и немедленно объявил своего юного приятеля гениальным поэтом. В гениальные художники он определил его ещё раньше.
Вдохновлённый признанием Маяковский немедленно примкнул к Бурлюку с друзьями, которые звали себя кубо-футуристами и утверждали, что занимаются созданием нового национального искусства. В конце концов, это тоже была революционная деятельность. Не менее захватывающая, чем у социал-демократов, но гораздо более безопасная и публичная. А публичности Маяковскому ох как хотелось! К тому же ему льстил живой интерес товарищей – не жаждущих крови люмпенов-подпольщиков, но рвущихся творить художников и поэтов, многие из которых уже издавались…
– Пиво – божественный напиток, – басил тем временем Бурлюк, – вы мне пиво не трогайте! Его ещё древние шумеры пили. И строители египетских пирамид. Хлеб четыре тыщи лет назад не для еды пекли, а чтобы у пивоваров сырьё всегда было под рукой, так-то! Может, боженька для того и придумал пиво, чтобы мы не забывали, как он нас любит! – Бурлюк одолел четвёртую кружку и с блаженной улыбкой откинулся на спинку стула. – А на Петербург и вправду пора посмотреть, и вас ему показать, – сказал он. – Может, от пекла не все разбежались: Лёша Крученых, Вася Каменский – из своих кого-нибудь, да найдём. С Гумилёвым встретиться не мешает, с Кузминым. Глядишь, Блока повидаем… Столица, Владим Владимыч, она столица и есть! Но вообще-то хотел я вас познакомить с Витей Хлебниковым, Велимиром нашим…
Маяковский скривился и продекламировал глуховатым юношеским баском:
О, рассмешищ надсмеяльных – смех усмейныхсмехачей!О, иссмейся рассмеяльно, смех надсмейных смеячей!О, рассмейтесь, смехачи!О, засмейтесь, смехачи!..
– Чёрт его знает, что такое, – сказал он. – Вот я понимаю, Мандельштам:
Сегодня дурной день:Кузнечиков хор спит,И сумрачных скал сень –Мрачней гробовых плит.Мелькающих стрел звонИ вещих ворон крик…
– Образы мощные, – продолжал Маяковский, – ритм завораживает. Тарá-титата-та… А Хлебников? То ли издевается, то ли просто нездоров. Белиберда какая-то. Смех надсмейных смеячей… О чём это? Для кого написано? Уж точно, не для читателей…
– Я бы сказал – не для всяких читателей, правда ваша! – Бурлюк оживился и посмотрел единственным глазом на последнюю полную кружку с пивом, потом на Маяковского. – Только мозг-то царапает! Ну скажите, царапает? Цепляет? Заставляет слушать?.. Ага! Заставить себя слушать – великое искусство для поэта! Значит, у Вити есть чему поучиться. А про кузнечиков – вы ещё новенького не слышали…
Он приосанился, вдохнул и негромко нараспев произнёс:
Крылышкуя золотописьмомТончайших жил,Кузнечик в кузов пуза уложилПрибрежных много трав и вер…
– Каково? – восторгался Бурлюк. – Кузнечик в кузов пуза… Потрясающе! Сколько музыки! А образы, образы какие – что, хуже, чем у Мандельштама?!
Действительно, десятком слов, обычных и выдуманных, Хлебников будто акварель нарисовал – красивую, светлую, очень зримую… Маяковский неохотно согласился:
– Крылышкуя золотописьмом… Это – да, это ловко.